Александр Колчинский - Москва, г.р. 1952
Часто дед вспоминал и о собственном детстве в селе Чернобаи на Украине, о своем отце, моем прадеде Аврааме.
Село Чернобаи не было типичным местечком, евреи составляли там меньшинство, и ближайшая синагога была в соседней Золотоноше. Место было мирное, погромов до революции никогда не случалось. Авраам держал лавку сельскохозяйственного инвентаря и москательных товаров, в семье было шесть человек детей, уклад был сугубо патриархальный.
В этой связи дед любил рассказывать такую историю. Вскоре после свадьбы Авраам куда-то повез молодую жену. Они отъехали от дома, и жена говорит: «Я зонтик забыла, давай вернемся». На что Авраам ответил: «Ах, ты забыла? Так вернись пешком, нечего лошадь гонять». Жена покорно пошла, правда, идти было не очень далеко. Эта мера была чисто воспитательной: Авраам не лошадь жалел, а жену хотел поставить на место. К моему детскому изумлению, дед нисколько его не осуждал.
Как я понял позднее, по той же самой модели, хотя, конечно, в смягченном варианте, дед строил отношения и с собственной женой, моей бабушкой Фирой. Дед был единовластным хозяином в доме, все решал сам, лично распоряжался всеми финансами. Он мог купить бабушке дорогую шубу, брошку, кольцо, но у нее самой никогда не было даже мелких карманных денег. Однако бабушка в силу легкого, веселого характера и острого чувства юмора не выглядела ни несчастной, ни забитой. Она твердо знала, что дед ее любил и ценил с того самого дня, когда они познакомились. Было это в начале 1920-х в Екатеринославе, куда после революции они приехали из своих местечек. Молодая, хорошенькая, смешливая Эсфирь работала кассиршей в булочной, где ее и заприметил дед.
Когда я немного подрос, дед рассказал мне про Авраама другую историю. Во время революции деревню Чернобаи, как и другие места на Украине, занимали то красные, то белые, то зеленые, то махновцы. Махновцы хотели Авраама расстрелять. На глазах сыновей его раздели донага и вывели на улицу. Он взмолился: «Спросите кого хотите, причинил ли я кому-нибудь зло в этой деревне!» Бандиты стали спрашивать проходивших мимо односельчан, и все заступались за Авраама и говорили о его доброте и честности. Как ни странно, его отпустили. Эту историю дед повторял много раз.
У деда было пять братьев. Отношения между ними были сложными, а с одним из братьев дед находился в тяжелой ссоре. Единственный, о ком дед вспоминал с неизменной нежностью, был младший Хацкель, погибший на фронте. Портрет Хацкеля всегда висел у деда на стене.
Иногда дед рассказывал мне о своей юности. После революции он уехал в Екатеринослав и, загоревшись коммунистической идеей, вступил в только что созданный комсомол – единственный из всей семьи. В Екатеринославе он слышал выступления Троцкого, который произвел на него неизгладимое впечатление. До конца жизни в деде странным образом сочеталась крепнувшая с годами нелюбовь к советской власти с почитанием Троцкого.
Был в жизни деда один эпизод, о котором я от него самого никогда не слышал. В начале 1920-х деду как комсомольцу поручили заняться продразверсткой, то есть конфискацией продовольствия у крестьян, и выдали соответствующий мандат, сохранившийся в домашнем архиве. Но дед, как утверждал мой отец, в последний момент одумался и от этого поручения каким-то образом отвертелся. Вместо этого он обратился к коммерции, тем более что начался НЭП и партия выдвинула новый лозунг – «Обогащайтесь!». Коммерцией в той или иной форме он с тех пор занимался всю жизнь. Во время НЭПа у деда с одним из братьев был магазин тканей в Геническе, затем дед пытался создать производственную артель в Ильинском, потом стал снабженцем. Советская экономическая система породила эту своеобразную профессию, цель которой заключалась в добывании сырья и оборудования для своего предприятия с помощью личных связей. Без хороших снабженцев фабрики и заводы не могли работать. На взлете своей карьеры дед был коммерческим директором фабрики трикотажных изделий, где добился больших успехов. Их трикотаж демонстрировали на выставках и даже продавали за границу.
Дед работал до глубокой старости, далеко за семьдесят. В эти годы он, пользуясь своими старыми связями, доставал дефицитные материалы – проволоку, пластик, стальной прокат – для ПТУ. От этой работы он испытывал особое моральное удовлетворение: если бы не он, молодых ребят было бы невозможно обучать ремеслу.
Эта работа требовала беспрестанных поездок по городу. Дед ходил с трудом, болели ноги, но такси не брал, считая это непозволительной роскошью. Он ездил на метро, которое знал досконально, а потому мог спланировать свои поездки так, чтобы преодолевать как можно меньше лестниц. При этом путь, естественно, значительно удлинялся, требовал лишних пересадок, но деда это не останавливало. Меня поражало его упорство, его потребность работать – дело давно уже было не в деньгах.
Как я узнал позднее, дедушкина коммерческая карьера развивалась непросто. В середине 1950-х его привлекли к суду за какие-то махинации, и моему другому дедушке, Владимиру Львовичу Россельсу, пришлось его защищать. Он сумел спасти деда Лёву от тюрьмы – дело было прекращено. По понятным причинам эта история в семье никогда не обсуждалась, ее тщательно скрывали, особенно от внуков. Я впервые услышал о ней, когда стал взрослым, и не могу сказать, что она меня особенно удивила. К тому времени я вполне допускал, что дедушкины энергия и предприимчивость плохо умещались в рамках «социалистической законности», и при всем своем максимализме не торопился его осуждать. В иной экономической системе дед скорее всего был бы примерным гражданином. Ведь я видел своими глазами его трудолюбие, изобретательность, практический ум и житейскую мудрость. Именно это мне так нравилось в нем в детстве, и именно это я ценю, вспоминая о нем, до сих пор.
ЕЩЕ О РОДИТЕЛЯХ
Отношения мамы с дедушкой Лёвой и бабушкой Фирой были, мягко говоря, непростыми, я это чувствовал уже с раннего возраста. Приезжая летом на дачу в Ильинское, мать частенько бывала раздраженной и мрачной, а зимою в Москве они виделись редко. К «старикам» отец ездил обычно один или вместе со мной. Когда я подрос, мать не упускала удобного случая рассказать про деда Лёву какую-нибудь компрометирующую историю, исподволь пытаясь настроить меня против него, а заодно и бабушки Фиры. Маме, видимо, казалось, что я к ним слишком привязан, и ей хотелось эту привязанность охладить. Но, как это часто бывает с детьми, такие попытки приводили к противоположному результату: я сердился на маму за несправедливость, а дедушку и бабушку любил по-прежнему.
Возможно, что в самом начале отношения мамы с родителями отца были иными. Они с радостью приняли ее в качестве невестки, и мать это знала. «Старикам» нравилось, что жена их сына прекрасно образованна, что она из «хорошей» семьи и что она еврейка. Правда, последнее соображение неизменно вызывало материнскую иронию – как свидетельство местечковости деда и бабушки. Однако со временем выяснилось, что своих русских невесток – обеих жен моего дяди Яна – они приняли с не меньшей теплотой, а вот с матерью отношения быстро испортились.
Это произошло практически сразу после моего рождения. Предполагалось, что первое лето мама проведет со мной на даче в Ильинском и бабушка будет ей помогать. Но из этой затеи не вышло ничего, кроме крупной ссоры. Надо сказать, что бабушка была человеком исключительно мягким и ровным, а мама – скорее наоборот.
Как я понял позднее, необузданность материнского нрава была хорошо известна – и среди родни, и среди друзей, и среди сослуживцев.
С сослуживцами, правда, мать вела себя более сдержанно, она очень боялась потерять свою интересную, престижную и неплохо оплачиваемую работу.
С друзьями мать сдерживала себя существенно меньше, но они прощали ей это за другие ее качества: исключительную верность, мгновенную готовность прийти на помощь, да и просто за то, что с ней было всегда интересно.
Над маминым характером охотно подшучивали, обычно достаточно беззлобно. Одна из наиболее удачных шуток принадлежала Николаю Николаевичу Каретникову, говорившему, что «истина в Наташиных устах приобретает силу атомной бомбы». Эта фраза пользовалась большой популярностью и у родительских друзей, и у самих родителей. Мама смеялась вместе со всеми.
Однако, зная за собой такой грех, мать не считала его серьезным пороком – особенно в отношениях с самыми близкими. Всем своим поведением она как бы говорила: я такая, какая есть, и меняться не буду. В повседневной жизни это было мучительно.
Когда я вырос, бурные приступы материнского гнева начали вызывать у меня протест и ожесточение, мне хотелось как можно скорее вырваться из дома. Но пока я был маленьким, я просто очень пугался: буря, как правило, налетала внезапно и, как мне казалось, беспричинно. Неудивительно, что эти эпизоды я хорошо запомнил.