Евгений Гагарин - Возвращение корнета. Поездка на святки
— Что скис, кавалер? — спросил он насмешливо и, заливаясь краской от стыда, я сразу понял, что он знает «все». Только бы он не заговорил об этом!.. А отец прошел к окну, поглядел, постоял молча, потом, точно отвечая на свою мысль, тихо сказал: — День самый подходящий — лучше не надо. Что Макар сегодня не приходил? — спросил он меня и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты.
И сразу же хандру мою сняло, как рукой, — отец собирался, по-видимому, на медвежью облаву. Позавчера днем на деревне появился неожиданно Макар — лучший охотник по округе, — пропадавший в лесу целыми неделями. В тот же вечер он пришел к нам, принес на продажу беличьи и лисьи шкурки и долго сидел с отцом в «боковушке», комнате рядом с кухней. Там висела у нас всякая сбруя, упряжь, инструменты — пилки и топоры; там же хранил отец ружья и шкуры, что покупал у охотников. Шкуры эти приносили ему со всей округи на неудовольствие постоянных скупщиков пушнины: платил отец мужикам много больше, не столь придирался к изъянам, кажется, вообще был не особенно сведущ в этом деле. Он всё старался о какой-то охотничьей и смолокуренной артели, убеждал мужиков образовать добровольное товарищество, рассказывал о кооперации заграницей — всё под влиянием толстовских идей. Исправник говорил отцу быть осторожней — поступали уж на него доносы, и отец свирепел: — «Да я первый монархист в государстве, — России без царя для меня нет. Кто писал донос? — гремел он: — скажите, я ему попробую кости!». — Исправник смущался, потел, доносчика однако не называл, а советовал: «Бросьте вы эту артель Толстого — что вы с мужиками связались, — им содрать побольше, да товар сбыть похуже. Того и глядят, как бы надуть. Ведь вы втридорога платите».
Беличьи шкурки, что принес Макар, были связаны в пучки по 12 штук, вывернуты почему-то мехом внутрь, кожа ссохлась, приятно хрустела в руках. Отец ловко развязывал веревку, рассыпал шкурки веером и, взяв одну в руку, хлопал ею об ладонь, мял, отбрасывал пучок в сторону, назначал цену. И Макар обычно соглашался, лишь иногда говорил, чуть запинаясь:
— За эфти бы, пожалуй, подороже надо, Миколай Митрич, гривенник набавить надо.
— Гривенник, говоришь, — ну, хорошо, получай на гривенник больше.
Когда, отлучившись выпить теплого молока, я опять вошел в боковушку, отец расспрашивал Макара о какой-то берлоге, а тот всё мялся, говорил неопределенно — знает-де одно логово, да не стоющий медведь, шатун, залег в яму, почитай, уж после заморозков. Замирая сердцем, я слушал разговор, непонятные слова — авось отец сговорится, они поедут на медведя, как в прошлом году, и, может быть, на этот раз возьмут и меня с собой — это было мое давнее, страстное желание. Но в тот вечер, по-моему, отец с Макаром ни о чем не договорились: Макар как-то уклонялся от ответа, а на прощанье спросил только, прибудет ли к нам на праздники мой дядя Григорий. Отец нахмурился; после я узнал, что Макар питал прямо страсть к моему веселому дяде, считая его по неведомой причине великим охотником к неудовольствию моего отца, хотя дядя ничему никогда полностью не отдавался, разве только песням, музыке и вину.
Макара у нас не было, да и не могло быть в этот час — я слышал, как отец послал за ним Палашку; накидывая платок на голову, она пронеслась за окнами. Отец, стало быть, всерьез собирался на охоту; желание всегда овладевало им неожиданно и мгновенно и тогда уж владычествовало им вполне: даже во вред себе он, большей частью, приводил его в исполнение. По сбившимся морщинам у переносицы, по сердитому выражению его лица я видел, что он решил ехать непременно сегодня на охоту, хотя что-то его и удерживало: но в таком состоянии он мог не взять меня с собой, ибо раздражался из-за пустяков, по-видимому, сознавая свою слабость. Надо было просить дядю Григория. Он занимал «гостиную», меня уже давно перевели к Мише, а Сашу к старшей сестре. Дядя сидел в кресле, закутавшись в шубу, теплые туфли на ногах: в комнате было отчаянно холодно, одно окно стояло открытым настежь. Дядя мой был чудак, подражал утрированно англичанам, часто приезжавшим на север, и страсть эту вселил и в моего отца; в самый мороз он спал и пил утренний кофе — с яйцами и беконом — при открытом окне. Когда я вошел, дядя уже окончил кофе и курил трубку.
— А, поэт! — приветствовал он меня к моему удивлению, — сколько стихов написал?
Я никогда в жизни еще не писал стихов и изумился вопросу. Поэты казались мне тогда не земными и, уже во всяком случае, не живыми существами, чем-то вроде греческих богов, каких больше никогда не рождается; как же я мог писать стихи? Но дядя оказался пророком.
— Сегодня поедут на медведя. Дядя Григорий, попросите, чтоб взяли меня с собой, — начал я с места в карьер, позабывая про стужу.
— На медведя? С Макаром? — вскричал дядя, — вот это дело! — Он вскочил, скинул шубу, оставшись в одном ночном белье. — Хоть ты и стихи пишешь, но за эту новость уговорю взять тебя на охоту. Закрой окно… Бррр…
Он еще не успел одеться, как в комнату вошел отец и ни мало не удивился, увидя меня тут.
— Послал за Макаром, — начал он несколько смущенно. — Не съездить ли сегодня на медведя. Говорит, нащупал логово — за высоким бором, знаешь, в ложбине? Говорит, подойти хорошо можно…
— Да я уж готов, и даже поэта обещал взять, — ответил дядя, показывая на меня.
— Ну что ж, пускай едет. Ступай, спроси у матери и оденься теплее.
Живо натянув через голову фуфайку, шерстяную шапку, валенки, с шарфом и полушубком на руке, я выскочил на двор. Там еще никого не было, только Авдей, раскрывая ворота в скотный двор, выводил лошадей; ехали две подводы — санки и розвальни, но Воронка Авдей не запрягал — черезчур горячая лошадь. Не было и Макара. И вообще кругом было так тихо, так долго никто не шел, — ни отец, ни Макар, — что я даже начал отчаиваться: поедем ли вообще, не раздумали ли?.. Не вытерпев, я побежал опять в дом; отец и дядя, оба в валенках, в романовских полушубках с черным барашковым воротником были в боковуше, заправляли патронташи, осматривали ружья. У нас в доме было два ружья, пригодных для медвежьей охоты: новенькая, недавно купленная отцом трехстволка и старинное курковое ружье с тиснением, с резьбой, необыкновенно красивое и массивное. Дядя хотел его выбрать, а отец великодушничал, предлагал трехстволку и настоял на том, чтоб дядя ее взял. Когда мы вышли во двор, было уже запряжено, и Макар был тут, одетый в рыжий от старости армяк, в островерхую, самодельную шапку из барана, с огромным курковым ружьем за спиной, с топором за поясом — в его фигуре было что-то азиатское. Макар привел и своего пса с мрачной кличкой Ворон, — маленькую, остромордую, злую собаку с черной короткой шерстью и хриплым лаем. За кучера ехал Егор, брали также наших двух собак: Туза и Волчка. Отец с дядей сели в санки; меня поместили в розвальни вместе с Макаром и Егором, чему я был очень доволен.
Погода помягчала. Небо совсем желтого цвета, как в оттепель, набух снег, пожелтела и дорога, блещет, золотится колея. Но едва мы выезжаем за деревню в поле, налетает вдруг ветер, пронзительно посвистывая, вьется над землей, вздымает, развевает хвосты и гривы у лошадей. Ночью выпал снег, поле нетронуто чисто, ни одного следа, под ветром оно вспыхивает, пенится, как море. И облака на востоке уже белеют, вытягиваются, сплетаются в косы, голубеет даль — снова поворачивает на мороз. Егор жмется, подтыкает сено, забегают за сани, на подветренную сторону, собаки, — ветер пробирает до костей, — и я нетерпеливо жду, когда мы въедем в лес.
— Сиверко забирает, — говорит Егор, потягивая плечом.
— Дуй, не дуй — не к Рождеству пошло. Январь — году начало, зиме середка, — отзывается Макар и опять молчит, смотрит вдаль.
В лесу, действительно, теплее, совсем тихо, лишь где-то гулко ухает топор: рубят, верно, дрова; звук летит долго над деревьями, постепенно уходит ввысь. Навстречу нам идут одинокие возы с дровами, Егор останавливается, говорит с мужиком, спрашивает: «За дровами ездил?» или «Дровец посек?» — хотя это само очевидно; и сколько бы мы ни встречали подвод, Егор всех останавливает, всем задает тот же вопрос, отнюдь не смущаясь его ненужностью. Это — просто тяга поговорить, или же больше — чувство связанности, одной семьи: тут, не сходя с места, прожили века поколение за поколением, сроднились, смешались кровью. От наших саней мы сильно отстали, на одном из поворотов отец останавливает, привстав на санях, машет нам рукой, кричит что-то. Едем мы через Конанец, потом через Травосею, Круглыш — все столь знакомые мне места, но я с трудом узнаю их зимой, под снегом. А проехав по Долгому мосту через болотину, где летом столько ягод — морошки, клюквы, мы вздымаемся на Высокий бор, потом спускаемся к реке и едем по косогору; мест этих я почти уж не знаю; летом, видно, тут много малины. За косогором тихо, безветрено, даже непривычно уху. Теперь правит Макар, сидит молча, понуро: я не таким его представлял в лесу. Мне хочется о многом спросить: где медведь, как он нашел берлогу, не убежит ли он и не нападет ли на нас, но Макар на все вопросы мои отвечает одним каким-то неясным звуком. Зато Егор словоохотлив, возбужден: