Евгений Гагарин - Возвращение корнета. Поездка на святки
Белая лошадь не показывалась. А на четвертый день праздника пришел к нам неожиданно в гости отец Алексей, старый вдовый священник, живший в селе на покое. Был он уже до того дряхл и слаб, что никуда больше не ходил, только в церковь по большим праздникам. В теплую погоду летом он сидел целыми днями на скамейке у дома, грелся на солнышке, а около него вились дети. Он был необыкновенно добр и радостен, в особенности с детьми, в кармане всегда носил какие-нибудь дешевые конфеты. И сегодня я еще слышу, как просили у него поминутно: «Бачька, дай конфетку», — и, запустив руку в огромный карман серого подрясника, он раздавал детям конфеты, гладя их по голове, и тихо смеялся в свою длинную, сивую бороду. Мать очень любила отца Алексея; узнав, что он пришел, встала и вышла до обеда.
— Слаба еще, Васильевна, — встретил ее отец Алексей, всех называвший по отчеству, благословляя ее. — Храни Христос, храни Христос!
Он остался у нас обедать, вернее остался сидеть у стола, а съел только кусок пирога с рыбой. Мишу и Сашу и — увы! — меня он тотчас же оделил конфеткой и, хотя мне было отчасти неприятно, что он считал меня по-прежнему ребенком, — я взял конфетку умиленно.
— А на елку сей год к деткам уж не знаю, соберусь ли, — начал вдруг отец Алексей. — Люблю бывать у тебя на елке, Васильевна, люблю посмотреть, как детки веселятся — чисто в раю… Да годы теперь не те… Такое дело… Лета, Васильевна, лета, скоро в дальний путь… Елочка-то когда будет?
— Под Новый Год, думаем, — ответила мать нерешительно. — Ты не слыхал, Андрюша, от отца? — спросила она меня. — Нет. Лучше всего под Новый Год… А вы, отец Алексей, непременно приходите, я за вами Авдея пошлю, он вас доведет и проводит.
После прихода отца Алексея разом всё переменилось: мать уж не ложилась больше в постель, а под вечер в тот же день приехал обратно отец. Приехал он шумно, лицо его лоснилось, и глаза масляно блестели, от него пахло вином. Он много и как-то необыкновенно охотно и самоуверенно говорил, мать наблюдала за ним исподтишка. Вечером он послал Авдея за дьяконом, которого любил за голос, за уменье пить, и вдвоем с ним они уединились в кабинете. Скоро дьякон запел своим чудеснейшим басом: «Ныне отпущаеши…», отец сопровождал его на фисгармонии и подтягивал концы октавой. И в доме сразу всё ожило, наполнилось звуками, стало готовиться к ёлке. Три дня, остававшиеся до вечера нового года, прошли стремительно. Всё время почти я проводил вне дома: за деревней, со скатом на реку, была устроена ледяная горка, и там катались на санках подростки со всей деревни до самого вечера. У меня были обитые бархатом санки на железном ходу, сбегавшие дальше всех по реке, и девки добивались сесть ко мне; иногда прибегала Палашка, и было особенно приятно катать ее. Возвращался я домой в темноту, голодный, промокший, со снегом за воротником и в валенках; горело мокрое лицо, ломило всё тело от усталости, — я засыпал непробудным сном до утра.
И этот вечер наконец пришел! После обеда Авдей с Ивушкой стали убирать угловую: скатали и вынесли ковер, вытащили лишнюю мебель, чтобы освободить место для танцев. Елку отодвинули в самый угол; она уже осыпалась и, когда зажигали свечи, по всему дому стоял тонкий, чуть кадильный запах подгоревшей хвои. Я с раннего утра ходил сам не свой: при мысли, что скоро приедет Ася, меня кидало то в холод, то в жар, — куда только девалась моя уверенность? А больше всего мучений причиняли мне мои упрямые, прямые волосы, никак не ложившиеся в пробор. Когда в комнате никого не оставалось, я подбегал к створчатому зеркалу и, каждый раз приходил в отчаяние, особенно от непокорного клока на макушке, придававшего мне совсем ребяческий вид.
Сколько я ни мочил волосы водой, через некоторое время они опять подымались, а помаду отец запрещал употреблять. В конце концов, я надел шапку и так в ней и ходил по дому, пока отец не остановил меня:
— Ты что татарин, что ли? В шапке по дому ходишь?
— Воистину татарин некрещеный, — вмешалась Ивушка и добавила к моему ужасу; — Всё охорашивается перед зеркалом — чисто красна девица волосики приглаживает. А теперь, вот, шапку надел. Чему у вас там, в городе, учат только — образов-то не видишь!
Так мне и пришлось снять шапку. Первым приехал наш дядюшка, к великой радости всего дома: он был весельчак, певун, плясун, отлично играл на гитаре и на гармонике. Еще со двора слышен был его густой хохот, и едва он вошел в дом, — высокий, плотный, но весь подтянутый в своей военной форме, — как всё сразу словно заходило колесом. Его у нас любили до чрезвычайности, в особенности прислуга, а я немного побаивался его насмешек: он у всех подмечал какую-нибудь слабость и обрушивался немилосердно. Только бы он не заметил про Асю, — думал я и решил быть на чеку, чтоб не подвести ее. Мне казалось, что Ася сгорает от нетерпенья видеть меня и может сделать гафф.
Уже приехало много гостей, и на дворе стало смеркаться, как на дороге показалась докторская лошадь; я едва сдержал себя, чтоб не ринуться навстречу Асе. Увы — меня ждало горькое разочарование! С Асей приехал ее двоюродный брат, кадет, которого я считал своим соперником. И едва он вошел в дом и, приложив руку под козырек, молодцевато отдал честь, как я понял, холодея сердцем, что всё пропало!.. Он был выше меня ростом, помадил волосы и держался по-военному — вытягивался струной, ловко стучал каблуками. Ася едва поздоровалась со мной, совсем не замечая моего многозначительного взгляда. Весь вечер она не проронила со мной ни одного слова, лишь, от времени до времени, кидала короткий и насмешливый взгляд. Почти все время она танцовала с кадетом и это приводило меня в бешенство. Он уверенно и плавно танцовал вальс и па д'эспань, а я умел только польку. До сих пор я презирал танцы и ставил это себе даже в заслугу; лишь полька, в которой можно молодечески стукнуть каблуками и лихо пронестись по залу, казалась мне приемлемой. Но теперь, когда заиграли польку, и я на зло Асе пригласил Катю, дочь исправника, которая мне тоже нравилась, и понесся с ней по залу, как можно громче топоча ногами, я вдруг понял, что я, вероятно, очень не грациозен и похож на прыгающего козла. Ася сказала что-то на ухо кадету, тот посмотрел на меня и оба засмеялись. После танца я вышел на двор и там, вытирая снегом разгоряченное, потное лицо, смотрел с тоской и отчаянием в холодное, седое небо, на бесчисленные звезды, я вспоминал пургу, кибитку и Асю и говорил почти со слезами, жалея себя: «Как я ошибся, как наказан!». Эту фразу твердил всё время мой дядюшка: я не знал тогда, что она была из Пушкина.
XI
Первый день Нового года для меня всегда был налит какой-то особенной, праздничной грустью: замыкается опять один круг, и в этом кругу и счастье, и горе, и неизменно сожаление о многом содеянном, — если бы можно было этот круг начать снова умудренным!.. И что нес Новый год, на этот раз начавшийся для меня столь жестоко, столь коварно, как мне казалось. Отпив чай, я слонялся без толку по дому, не зная, что предпринять; хотелось завалиться с ногами на диван и лежать, ничего не делая. А отец вышел веселый, громкий, прошел быстро к своему письменному столу, убрал свои старые деловые книги, положил на стол толстую, новую книгу и, открыв ее на первой странице, размашисто-крупно написал: «Господи Боже, благослови!», проставил новый год и, откинувшись в кресле, посмотрел на надпись. Так делал он каждый год, и это действие его почему-то вдруг, разом сделало меня смехотворным в собственных глазах; я боялся, как бы отец не заметил моего состояния и не высмеял меня.
— Что скис, кавалер? — спросил он насмешливо и, заливаясь краской от стыда, я сразу понял, что он знает «все». Только бы он не заговорил об этом!.. А отец прошел к окну, поглядел, постоял молча, потом, точно отвечая на свою мысль, тихо сказал: — День самый подходящий — лучше не надо. Что Макар сегодня не приходил? — спросил он меня и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты.
И сразу же хандру мою сняло, как рукой, — отец собирался, по-видимому, на медвежью облаву. Позавчера днем на деревне появился неожиданно Макар — лучший охотник по округе, — пропадавший в лесу целыми неделями. В тот же вечер он пришел к нам, принес на продажу беличьи и лисьи шкурки и долго сидел с отцом в «боковушке», комнате рядом с кухней. Там висела у нас всякая сбруя, упряжь, инструменты — пилки и топоры; там же хранил отец ружья и шкуры, что покупал у охотников. Шкуры эти приносили ему со всей округи на неудовольствие постоянных скупщиков пушнины: платил отец мужикам много больше, не столь придирался к изъянам, кажется, вообще был не особенно сведущ в этом деле. Он всё старался о какой-то охотничьей и смолокуренной артели, убеждал мужиков образовать добровольное товарищество, рассказывал о кооперации заграницей — всё под влиянием толстовских идей. Исправник говорил отцу быть осторожней — поступали уж на него доносы, и отец свирепел: — «Да я первый монархист в государстве, — России без царя для меня нет. Кто писал донос? — гремел он: — скажите, я ему попробую кости!». — Исправник смущался, потел, доносчика однако не называл, а советовал: «Бросьте вы эту артель Толстого — что вы с мужиками связались, — им содрать побольше, да товар сбыть похуже. Того и глядят, как бы надуть. Ведь вы втридорога платите».