Ольга Постникова - Роман на два голоса
Наш инженер, несшийся на всех парусах в надежде перепрыгнуть пенящуюся уличную реку, увидел вдруг дамочку с жалобным лицом, не сразу узнав свою гонительницу из отдела кадров, у которой после очередного опоздания получал он назад свой служебный пропуск, что сопровождалось нотациями. Она же готовила приказы о дисциплинарных взысканиях. В доли секунды пережив злорадство и досаду на себя за низкое чувство, он подскочил к этой с бородавчатым лбом женщине и, взяв под ручку, повел ее по кромке тротуара, так что она заскребла каблуками по бордюрному камню, а он, ступая по икры в воде, вдруг подхватил ее, как примадонну в балетной сцене, понес и переставил на сухой островок асфальта.
35
Наступила осень. Целыми днями моросил дождь, северный ветер измочалил ветки ясеней. За ночь осыпалось столько листьев, что асфальт во дворе стал невиден. Потом листья опали совсем и только грозди семян, мелких весел, собранных в метелки, болтались на поникших деревьях.
Потолки в доме протекали и провисли от влажной тяжести. Приходилось подставлять тазы и миски под капель, и было слышно мелодичное позвякивание струек. Ночью двигали раскладушку от стены на середину комнаты, где еще было сухо. Мой герой придумал усовершенствование, сколько-то уменьшившее течь: на чердаке под видимыми дырами крыши поставил старые большие посудины. В них собиралась вода, потом она утекала по длинным резиновым шлангам, упертым в донья корыт и выведенным через чердачное окно на фасад. “Сообщающиеся сосуды!” — радовалась наша блаженная. Но дом все равно сильно промок.
Строительно-монтажное управление свернуло работы, двери и окна первого этажа забили листами жести. В доме не стало света, вырубили электричество. В Плотниковом переулке, в керосиновой лавке, которую они знали с детства, удалось купить очень белые толстые свечи из стеарина, дающие пахучее жирное пламя. Свечку укрепляли на блюдце, пока не был найден на помойке, точно нарочно подбросил кто-то, большой фарфоровый подсвечник, изображающий скалу с кратером, куда и вставлялась свеча. По золоченому белоглиняному склону карабкались пасторальные дети, правда, не сохранившие некоторых рук и ног. Пастушка, по-видимому, убегала в гору от неистового кавалера, а он, подползая снизу, хватал ее за край обрызганной голубой глазурью юбочки.
Отопление было отключено еще с весны. Воду набирали, попрошайничая в соседних домах. Жить становилось труднее, и они философствовали, что эмансипация стала возможной только при появлении водопровода.
Как хорошо было по вечерам у печки, розово светящейся, теплой! В полутьме можно было долго разговаривать, и это располагало к доверию. Ему как-то пришло в голову, что выхолащивание речи связано с введением электричества. Люди стали больше работать и не могли уже спокойно слушать изустные рассказы, с которыми раньше коротали время в сумерки. Приход телевизионной эпохи прикончил словесную стариковскую традицию. Теперь темы разговоров возбуждались программами телеящика, словарь усреднился. Отчасти стандартизировалось и восприятие людей, ведь все слушали изо дня в день одинаковую речь. Когда у его царевны-лягушки возникла идея покупки телевизора, герой мой грубо воспротивился.
Как-то наша любопытная особа попала в нижний этаж назначенного на слом соседнего особняка, в недавно оставленную жильцами квартиру. Увидела, что полы там вскрыты и все страшно разорено. Но женщина, к которой она повадилась ходить за водой, рассказала, что так было и при последних хозяевах жилья: те искали клад от дореволюционных времен, подняв доски пола, года два ходили по слегам, как только ноги себе в темноте не переломали. — “А нашли клад?” — “Конечно, нашли, но никому не сказали, а отдали в музей Пушкина, — пела ей соседка. — Получили по закону половину. А то на что бы они купили мебельный гарнитур? Купили, а потом вывезли на новую квартиру. Здесь во всех домах клады, у кого в камине, у кого на чердаке, но пока не найдены”.
36
Она все время приставала к нему со своей любовью и в общем мешала работать. У нее появлялись свои завиральные идеи, которым он не придавал значения, но поневоле выслушивал. Рассматривая долгоногих красавцев на одной из картин в музее изящных искусств, она все дознавалась, почему тут три человека с одинаковыми лицами. “Художник всегда пишет самого себя”, — пояснял он снисходительно. “Но почему они все похожи на тебя?”
В стекляшке напротив музея кормили супом “харчо”, вермишелью и киселем. А посуду убирал со столов нестарый, в очках, человек. И по лицу, и по деликатности, с которой тот спросил, можно ли взять тарелки, они поняли, что человек этот здесь — белая ворона. “Отказник, — объяснил наш умник, кое-что уже понимавший в действительности. — Подал, небось, заявление на выезд и вылетел с работы”.
В конторе ходил тогда слух о бывшем его однокурснике: мол, собрался на постоянное место жительства в Израиль. Такие события всегда вызывали много толков, но в их заведении подобные инциденты считались невозможными. Задолго до распределения специалистов, еще когда в училище у них формировали группы, определенной инстанцией были изучены все анкеты студентов. И его мать, — инстинктом чуявшая, что с испорченной биографией ее детище на всю жизнь останется прокаженным, не получит ни образования, ни нормальной работы, — недаром силы тратила на добывание справки о реабилитации мужа.
В МВТУ долго тасовали личные листки по учету кадров прежде, чем каждому выпускнику определить возможности судьбы: кто для какой степени секретности годен. Учитывали не только анкетные данные, но и информацию от осведомителей. Были такие в каждой группе обязательно, а набирали их не столько из истовых комсомольцев, сколько из тех студентов, которым грозило отчисление за неуспеваемость.
В последние годы среди специалистов, попадающих на закрытые предприятия, практически не было евреев. Тщательно просвечивали даже тех, у кого в анкете в графе “Национальность” значилось “русский”. Личные дела анализировали, выявляя родню до третьего колена. В графе “члены семьи” перечислялись и деды, и бабки с обеих сторон, и уж тут никто не мог утаить компрометирующих имен и отчеств. Принадлежность к семитскому племени остроумцы называли инвалидностью пятой группы. Человек, которому государство доверяло свои тайны, не должен был иметь никаких таких родственников, даже гипотетической связи с заграницей. Кстати, моему правдолюбцу думалось иногда, что главные тайны — страшная бедность населения и беспорядок в промышленности. Но что он понимал, у него пока была лишь третья форма секретности. А те, кто имел нулевую, как говорили, точно крысы, трудились под землей.
Отделы института заполняла отборная публика, однако, проколы все-таки были. “Железный занавес” прошибала любовь. Так случилось — сотрудник наисекретнейшей лаборатории женился на еврейке, а та получила приглашение из Израиля. У начальства начались неприятности. Сам молодожен, несмотря на прогнозы сослуживцев, еще и не заикался о поездке за кордон, а уже нашли недочеты в его работе, понизили в должности. Портрет потенциального отступника тут же сняли с доски почета, так что на месте фотографии некоторое время оставался только приклеенный наскоро прямоугольник серого картона.
Зав. лаборатории получил крупный втык, а в “ящике” наблюдался взрыв антисемитизма. С проштрафившимся коллегой никто не разговаривал, многие перестали здороваться, и в курилке, где стояли ободранные, сбитые по четыре вместе “списанные” кресла, один только герой наш беседовал с ним о футболе и ободрял, прощаясь: “Ну, старик, будь!” Он с удивлением заметил, что кляли юдофила, поминая михалковское “А сало русское едят”, не из идейных соображений, а из зависти, что, вот, они, люди первого сорта, за рубеж выехать не могут, а эти евреи заимели вдруг право под предлогом воссоединения семей отсюда свалить.
37
Моя стихотворица с новой порцией виршей (при их чтении подруги ободряли автора возгласами “Здорово!” и даже “Шедеврально!”) опять обивала пороги редакций. Величественно, точно на ней были бархатные покровы, неся ватные плечи лицованного пальто, в шарфе, когда-то купленном в художественном салоне и порядком вылинявшем, она не осознавала, как жалко выглядит в своем тряпье. В то же время она не догадывалась поддерживать романтический образ поэтессы и однажды весьма разочаровала молодого фривольного сотрудника “Юности”, явившись с авоськой, в которой бодро болтался батон ветчинорубленной колбасы (мать велела купить для передачи родственникам в провинцию). Снующие по редакционным покоям длинноволосые, похожие друг на друга литературные мальчики в разноцветных водолазках, которых она про себя называла крысиками, порой пытались назначить ей свидание, но наша героиня обычно глупо махала руками: “Мне некогда. Я на двух работах”.