Ольга Постникова - Роман на два голоса
Он увлекся изображением лилий. Дорогие благоуханные цветы, которые, не жалея получки, покупал он на Центральном рынке, в композициях соседствовали с грубыми атрибутами действительности: угрожающе черными огромными клещами, частями коленчатых чугунных труб, вспухших от ржавчины, и отвратительными ложками-скребками, гинекологическим инструментом (он купил его, было, для резьбы, но тот не пригодился). И она, боясь выпытывать, что за идея заключена в изображениях, вслух вспоминала, глядя на царственной формы шестилепестковые цветы: “Посмотрите на лилии полевые, они не трудятся, не прядут…”
На какое-то время он оставил технику ксилографии, которая, как он считал, связывала размах руки, и взялся за линогравюры, ковыряя и рассекая пластик заостренной велосипедной спицей. Он изобразил ближайшую церковь, Ильинскую, на набережной — с ее малой луковкой и невысокой колокольней. Оспенно грозное небо, серые дома с черными зевами окон, а возле самого храма — продолговатое тело барака, страшного, стены в крапинах и трещинах. Он так сильно выдавливал на поверхности линолеума линии горбатого тротуара и камней, вымостивших дорогу, что те вышли нарочито выпуклыми. Как будто, представлялось его вдохновенной подруге, одна земля и была прочной, неся на себе зыбкие массы зданий, а булыжники выдавались из плоскости, как лещадки на иконах.
Насмотревшись слепков в музее изящных искусств, он и сам рисовал античные головы и воинов в шлемах, и беспорядочно сваленное гладиаторское оружие, и отдельно — мужские руки, держащие щит или сведенные судорогой от ощущения рукоятки палаша в ладони.
Он отпечатал несколько групповых картинок в манере Мунка, потом гладильщиц, работающих за общим столом — углы плечей и локтей, большие чугунные утюги, которыми теперь уж и не пользуются, утрированная гибкость острых членов, затупленные концы решительных штрихов.
Но дольше всего бился он над изображением кентавра, существа, трагического в своей силе и неприкаянности. Мощным торсом тот приникал к высокому телу женщины, наполовину ставшему древесным стволом, опоясав грубым охватом ее деревянные бедра. Эта композиция долго, мучительно не получалась. Кентавр, нарисованный в фас, воспринимался как козлоногий человек, лошадиное тело жило как-то отдельно от головы, поворот в пространстве не давал целостности фигуры. Рисунок вышел внезапно, точный в каждой детали. Поставив туловище человекоконя вполоборота, развернув в треть листа его надутую отчаянным вдохом грудь, художник наш добился наконец должного запечатления: кентавр упирался копытами задних ног в бугры дубовых корней, выпяченными губами тянулся к шее отпрянувшей и не способной убежать дриады, обнаруживая такой напор могучего жаждущего паха, что для вырезывания обильных мускулов этого мифологического существа не хватало возможностей ксилографии.
32
Она не понимала его пристрастия к античности, к этому миру, незнакомому понятию греха, как она думала, неразвитому в части таких чувств, как жалость и сострадание. Ее возлюбленному неведомо было это раздвоение, это противопоставление духовного и плотского. А она ела себя изнутри сомненьями и в самые сладостные минуты их близости чувствовала, что возмездие будет сурово.
В редкие свои наезды к родителям на их осуждающие слова и требования узаконить супружеские отношения, она говорила: “Мама, если люди друг друга любят, зачем ходить в милицию?” Но она совсем не была уверена в том, что он ее любит.
А он не понимал быстрой смены ее настроения, внезапных необъяснимых слез. Его тяга к этому единственному существу — ведь внутренне он признавался себе с тоской, что и к матери равнодушен, — включала радость оттого, что им так хорошо вместе, что они прекрасны и соразмерны, как говорилось в апулеевых “Метаморфозах”, но мыслей о том, чтобы жертвовать ради нее чем-то, о сладости умаления ради другого человека, у него не бывало.
И она все это знала со слов и без слов — слабым умом, истерическим чутьем, и даже успокаивала своего избранника, чтобы не будить в нем душевного разлада: “Физическое единство — самое главное”. Но как она хотела, чтоб он возражал, чтоб говорил именно те слова, которые она давно придумала за него! И чуть ли не плакала, когда он брал в горсти, взвешивая в ладонях, ее тяжелые гладкие волосы, за полгода отросшие ниже плечей, и не могла утешиться от его успокаивающих поглаживаний.
С беспокойством и почти раскаянием грешницы вспоминала она потом их неаскетические ночи, и впивание поцелуев, соприкосновение языков невидимыми чувствительными клетками плоти, и смех, и поддразнивание, и эта цитата из “Золотого осла”: “Приняла его без остатка”.
33
Новоиспеченный наш график вошел в состояние непрекращавшейся фантазии. Его жизнь теперь в любую минуту служила измышлению гравюрных композиций. Он преображал в рисунок любой вычитанный сюжет и часто постороннее, не относящееся к нему самому событие, подсмотренная пошлая сцена таила многозначительные намеки, и он любовался низменным и усугублял банальность ситуации в воображении, мысленно выпячивая неявные, но способные стать выразительными детали. Все работало на него, и работало постоянно, как будто мир вздумал ему позировать и поворачивался, как натурщица во время перерыва, — без напряжения, держа жадно сигарету и расслабляя наспех прикрытые стареющие мышцы.
Когда он увидел внезапный ливень на пляже, полуголых людей, бегущих, прижимая к себе одежду, отчаянно лающих собак, женщину с распущенными волосами, тащившую нагих детей, укрывая их пляжной подстилкой, синкопы молний и градины на зернистом песке, подпрыгивающие среди каменьев берега, и потоки грязной воды — его осенило, как сделать “Казни египетские”, и он представлял это себе, с неизбежным плагиатом из “Гибели Помпеи”. Бегство людей и скота от разящего огня, ткани, рвущиеся из рук от ветра, лавины вскипающей воды и тонущие животные, поломанные деревья и спешка обезумевших, побиваемых гигантским градом баб, роняющих схваченную впопыхах драгоценную утварь, топчущих упавшего в лессовую грязь старика …
34
За месяцы сидения в “ящике” он невольно запомнил лица институтских служащих, хотя фамилий их не знал, и почти ни с кем, кроме непосредственного начальства и сотрудников, находящихся с ним в одной комнате, и словом не обмолвился.
Он нередко опаздывал на службу, считая абсурдным то, что люди нервничали и просто бегом бежали в девять к дверям проходной, а потом в помещениях многочисленных лабораторий изнывали от скуки. У опоздавшего обычно отбирали служебное удостоверение. Охрана, не способная по малограмотности записывать фамилии, просто передавала пропуск провинившегося в отдел кадров, где и готовили приказ о наказании. За два опоздания человеку объявляли выговор, а коллектив терпел урон при дележе квартальной премии, когда учитывались результаты соревнований между подразделениями института. Однажды наш строптивец стал свидетелем составления социалистических обязательств и подивился усердию, с каким трудились Паровиков и профорг, буквально из пальца высасывая казенные формулировки. Хоть никто всерьез этой ерунды не принимал, тех, из-за кого каждый мог потерять тридцатку премии, сослуживцы не жаловали.
Чаще всего нарушение моим героем дисциплины засекал угрюмый вохровец, который, едва стрелка на циферблате в проходной переваливала за девять часов пять минут, с каким-то садистическим восторгом, выхватывал у него из рук пропуск-удостоверение в коричневых с золотом “корочках”.
С этим типом связан был такой эпизод. В буфет, куда от служебной тоски неодолимо влекло сотрудников, уже с двенадцати часов дня выстраивалась очередь. Не раздражаясь медлительностью буфетчицы, люди вполголоса разговаривали. Не раз комсомольские рейды вылавливали нарушителей институтского установления, которые тратили на еду гораздо больше, чем положенные полчаса обеденного перерыва. Однако, традиция такого общения не затухала. Однажды, когда наш герой уже подходил к стойке, вперед него протиснулся, поздоровавшись, ненавистный вохровец, точно рассчитывал, что тот по-приятельски займет ему очередь. Инженер наш понял вдруг, что для охранника все работники, вовремя проходящие через турникет, не кажутся знакомыми, и лишь он, вечно наказуемый, запомнился вохре как свой человек. После этого случая моему рафинэ пришло в голову, что друзей у него в институте так и не появилось.
Начались августовские дожди, и, так как ливневки на институтской улице не было, к “ящику” мешали пройти бурлящие потоки коричневой воды. Лишь некоторые молодые парни преодолевали стихийное препятствие, перелетая через дорогу в два прыжка и, как казалось, не замочив ног за счет невероятной скорости. Однажды затоплена была не только вся мостовая, но и часть тротуара. Женщины-лаборантки простодушно снимали босоножки, а степенно шествующие с пузатыми портфелями научные сотрудники шли напрямик, ступая в воду в обуви и не замедлив шага.