Нотэ Лурье - Степь зовет
… На самом дне балки, по черной, свежей пашне, брели две пегие лошаденки. За ними, слегка ссутулившись, шел Онуфрий Омельченко, то и дело приподнимая борону и очищая ее лопатой. Выгоревшая на солнце рубаха болталась поверх широких заплатанных штанов. Он тяжело волочил ноги, по щиколотку облепленные влажной землей, и монотонно понукал лошадей:
— Но! Айда! Но-о…
У Онуфрия сильно ломило спину, ныли руки и ноги. Растянуться бы тут же, на мягкой пашне, и заснуть… Но он пересиливал себя и продолжал брести за бороной. Последнее время Онуфрий всякий день оставался в степи позже всех, работал, не щадя сил, от зари до позднего вечера, словно этим тяжким трудом надеялся облегчить душу, искупить грех. Вот и сейчас, еле держась на ногах от усталости, он неутомимо погонял лошадей и не отрывал глаз от черной земли.
— Но-о! Айда…
Но ничего не помогало. Тоска и страх точили его неустанно. Он не мог себе простить, что тогда, на следующий же день, не отнес обратно проклятые мешки. Что ему помешало? Ведь, кроме него, никто об этих мешках не знал. Да и потом не поздно было, пока их не промочило дождем. Как бы ему тогда было хорошо. А теперь пшеница лежит в яме за развалившейся клуней и гниет. Что делать? Ему опротивели и двор и хата. Дневал бы и ночевал в степи, лишь бы не возвращаться в хутор.
В балке было не так ветрено. Пегие лошаденки плелись нога за ногу, терлись друг о друга боками, лениво опустив головы к черной, сыроватой земле. Онуфрий тяжело ступал за ними и горько проклинал Пискуна и ту ночь, когда он остался сторожить ток. «Нарочно меня там оставил, — с ненавистью подумал он о Пискуне, — нарочно!» Как это он сразу не понял?… Довольно! Больше он не будет молчать!..
В эту минуту Онуфрий увидел, что кто-то едет вниз по склону балки. Он задрал бороду, и в лицо ему пахнул ветер, который с воем несся по хмурой степи.
«Кто это? — пытался рассмотреть Онуфрий, одергивая завернутый ветром подол рубахи. — Кто это сюда едет?»
Не выпуская вожжи из рук, он все стоял и смотрел.
… Проложив колесами брички две глубокие борозды в рыхлой пашне, Синяков подъехал вплотную к Онуфрию.
— Почему работаешь так поздно? — Синяков остановил вспотевших лошадей и медленно сошел с брички, искоса поглядывая на Онуфрия.
Онуфрий узнал старшего агронома МТС. В замешательстве окинул он взглядом своих пегих лошадок, борону, бесконечную полосу чернозема и облизнул засохшие губы. Он хотел что-то сказать, но язык у него не поворачивался.
— Почему еще работаешь, спрашиваю? — повторил Синяков. — На своих конях ты тоже так поздно бороновал? Чьи это лошади?
Онуфрий его не понял.
— Чьи это кони, спрашиваю? Твои?
— Как так мои? — растерянно ответил Онуфрий. — Колхозные. У меня коней не было.
— А сбруя твоя? — ухватился Синяков за узду. Онуфрий молчал.
— А борона? — Синяков пнул ногой борону.
— А земля? — Синяков посмотрел вокруг. — Земля твоя? Скажи: твоя это земля?
Онуфрий не мог понять, чего тот от него хочет.
— Товарищ агроном, — не выпуская из рук вожжи, он сделал несколько неловких шагов к Синякову, ухватил его за полу плаща, — товарищ старший агроном… Пятьдесят три года люди меня знают… Пятьдесят три года… Пусть скажет хутор, пусть любой скажет — чужой соломинки никогда не тронул, чужого подсолнуха не отломал…
Он нерешительно смотрел на Синякова, боясь говорить дальше.
— Ну? — Синяков слегка прищурил правый глаз.
— Посмотрите, в чем я хожу, — показал Онуфрий на свои заплатанные штаны. — Это все, что я нажил. Чужого хлеба никогда не ел, даже хворостинки с чужого дерева не отломил. Спросите Коплдунера, Хому Траскуна, Калмена Зогота. Они хорошие люди, они знают… Весь свой век на кулаков работал, на Оксмана. — Он вдруг ощутил в себе силу: все расскажет, все, и пусть с ним делают, что хотят. Больше он так не может. — На Оксмана я работал… — повторил Онуфрий с тоской, не выпуская агрономова плаща.
— Ну и что же? — сдвинул брови Синяков.
— На кого только я не работал? Кто не купался в моем поту? — не слушая, угрюмо спрашивал Онуфрий. — Пятьдесят три года, Сколько мне еще осталось жить? Чужого кизяка я не присвоил, ничего чужого не брал. Я никогда не воровал! — глухо крикнул он вдруг. — А сейчас… у себя, в колхозе…
Громыхнул гром, в степи потемнело. Ветер с протяжным свистом гнал по небу тучи, разметая у лошадей хвосты и гривы. Словно спасаясь от ветра, они потянули бричку в сторону, беспокойно заржали. Онуфрий все держал Синякова за плащ.
— Кем я был до колхоза? С голода пух. Спросите кого хотите. Никогда у меня не было ни своей клячи, ни собственного клочка земли. Всю жизнь на чужих спину гнул. А дочка моя, Зелдка? Мало она сил потеряла на чужих токах, чтоб им сгореть… Надрывались до седьмого пота, подавиться им. Душу они у нас вымотали. Кабы не вы, — Онуфрий, весь дрожа, еще крепче ухватился за плащ Синякова, — кабы не колхоз… Что хотите делайте, хоть судите меня… Я отработаю, ночи спать не буду… Больше я не могу, он меня вконец запутал…
— Кто? — Синякову передалось волнение Онуфрия, он еле сдерживал дрожь в губах.
— Он, Юдка, — прохрипел Онуфрий.
— Юдка?
— Юдка, Юдл Пискун. Вы его разве не знаете? Наш завхоз, бурьяновский. Он меня с пути сбил. Два мешка пшеницы подсунул, рот мне хотел заткнуть. Сейчас я все понял. Пшеница у нас в солому ушла, вот куда. Перемолотите пшеницу — сами увидите. Молотилка плохо работала… Сейчас-то я понял! — Густой, мутный пот катился у Онуфрия по лицу, по бороде, по обнаженной шее. — Завтра же велите все перемолотить. Только вы сами стойте у молотилки, у барабана. Тогда увидите…
— Перемолотить, говоришь? — словно в раздумье, сквозь зубы проговорил Синяков.
— Половина хлеба в соломе осталась. Зелдке, дочке моей, столько лет жизни… Вы только попробуйте…
— Прежде всего, — прервал Синяков Онуфрия, глядя ему прямо в лицо, — прежде всего мы вас обоих запрячем — и тебя и завхоза вашего.
— Меня? — ошеломленно пробормотал Онуфрий. — За что же меня-то? Он меня обманом взял… Я свое отработаю, все колхозу отдам…
— Колхозу? — Синяков прищурился. — Колхозный хлеб остался в соломе, в полове, чтобы крысы его ели, а ты молчал? Пискун воровал колхозный хлеб, а ты… ты тоже таскал? Эх ты, — руки у него затряслись, — пашешь на чужих конях чужую землю… — Он с трудом перевел дыхание и неожиданно переменил тон: — Не бойся, тебя не тронут… Ты молодец, ты его поймал, Пискуна, теперь ему крышка. Теперь всем кулакам крышка, верно? А тебе… тебе мы все дадим. — Он схватил Онуфрия за плечо. — Мы еще пороемся в селах, потрясем тех, кто остался, мы за них возьмемся, с корнем вырвем! — кричал он. — Мы все перепашем, верно? И всюду посадим батраков, голоштанников, лодырей шелудивых…
Онуфрий смотрел на агронома широко открытыми глазами.
— Все мы здесь переменим! — кричал Синяков. — Небо перекрасим в красный цвет, в кровавый цвет… Теперь ты здесь хозяин. — Он так встряхнул Онуфрия, что тот чуть не упал. — Ты бывший батрак, земли у тебя не было, коней не было, теперь у тебя все есть. Председателем колхоза мы тебя сделаем… Нет, председателем райисполкома, секретарем райкома выберем мы тебя… Ого! Ты бывший батрак!
Лицо у Синякова перекосилось, налилось кровью, над густыми, колючими бровями вздулись голубые жилы.
— Ты теперь всё. Тебе весь почет… Бывший голодранец… В Кремле ты будешь сидеть, — не кричал он уже, а сипел, — в Кремле!
Синяков схватил лежавшую на бороне лопату и занес ее над головой Онуфрия. Прежде чем Онуфрий успел отшатнуться, лопата блеснула перед его глазами и рассекла ему лицо. Он дико вскрикнул, так что лошади отпрянули в сторону, и упал на землю, не выпуская вожжей из рук.
— Уф! — Синяков тяжело перевел дух и бросил лопату на лицо Онуфрия. — Хлеба захотел? Вот тебе хлеб… Легкой жизни? Колхозов? Вот тебе легкая жизнь… Вот тебе… — приговаривал он, всякий раз пиная ногой безгласное тело.
Онуфрий неподвижно лежал навзничь, лишь ветер шевелил лоскут рубахи на его плече.
— Собака!
Синяков плюнул, набрал горсть земли и тщательно вытер руки. Пошатываясь, пошел он к бричке и без оглядки погнал лошадей в гору, к хутору. Над балкой громко свистел ветер. Он гнался за бричкой и быстро-быстро катил за ней чертополох, вплетая его в спицы колес…
29На пригорке у ставка пылал костер. Осенний ветер, завывая, налетал с окрестных сжатых полей, раздувал огонь. Сухой бурьян потрескивал, и вместе с густым, клубящимся дымом к хмурому, помутневшему небу взвивались красные искры.
Вокруг костра было шумно. Одна за другой подходили девушки в теплых, туго облегающих кофточках. Они громко смеялись, подталкивали друг дружку и задирали парней, которые, устав от работы, сидели вокруг костра, подбрасывая бурьян.