Нотэ Лурье - Степь зовет
Она не слышала ни стука в дверь, ни его шагов. Проснулась, когда он склонился над ней и взял за руку. У нее перехватило дыхание. Она обняла его и долго не могла вымолвить ни слова.
— Валерьян! Наконец-то!
Синяков был даже растроган: она, видно, здорово к нему привязалась.
— А я думала, ты уже забыл меня. — Маня прижалась к нему.
Синяков сел рядом с Маней и оглянулся, точно не был уверен, что в горнице больше никого нет.
— Он уехал. В район… Я так ждала тебя. Мне надо тебе кое-что сказать. Но…
— Что «но»? Говори! — Синяков поцеловал ее в шею.
— Ты обрадуешься, правда?
— Если…
— Скажи только одно слово — да.
— Ну, да. Ежели что-нибудь хорошее… О плохом я не стала бы тебе говорить.
Она схватила его руку и приложила к своей груди.
— Ты чувствуешь? У нас будет ребенок.
— Почему «у нас»? — Синяков поднялся.
— Потому, что он… твой.
— Мой? Вот так новость! В самом деле удивительная… И ты в этом уверена? — Губы его скривились в усмешке.
— Да, Валерьян, я знаю. — Голос Мани слегка дрожал.
— А я ничего не знаю… Запомни это хорошенько. — Он стоял у зеркала, спиной к ней, и почему-то поглаживал подбородок. — Такие вещи, понимаешь ли, установить невозможно. Особенно замужней женщине, которая живет со своим мужем под одной крышей и, если не ошибаюсь, спит в одной постели… Такие новости надо сообщать мужу, только мужу, и больше никому…
Он говорил сухо, отчеканивая каждое слово. Маня прижала руки к груди и с испугом смотрела на него.
— Ну, мне пора. Я же только на минутку заскочил. Дела, дела… — Синяков чмокнул ее в щеку.
— Валерьян, ты меня уже больше не любишь? — Маня и не замечала, что ее голос звучит заискивающе.
— Ну почему же? — Синяков снисходительно улыбнулся, надевая плащ. — Ты ведь знаешь, я только против всяких сантиментов…
— А если я рожу ребенка, ты меня разлюбишь?
— Рожай хоть троих. Это должно заботить только твоего мужа… Ну, прощай! Будь умницей!
Волкинд вернулся из Гуляйполя уже к ночи. По правде говоря, он мог бы вернуться и раньше. Но к чему ему было спешить? Лучше приходить домой, когда она уже спит.
Волкинд осторожно прикрыл дверь, чтобы не разбудить жену. На столе тускло горела лампа. Маня лежала ничком на кушетке, плечи ее вздрагивали.
«Плачет?»
Волкинд снял набрякший от дождя плащ и сел к столу. С кушетки доносились жалобные всхлипывания. Волкинд уже не чувствовал к ней никакой злобы. Маня казалась ему бедным, обиженным ребенком. «И действительно, в чем ее преступление? — стал казнить себя Волкинд. — Ну, пококетничала с этим агрономом, покаталась с ним по степи… Так ведь ей скучно, бедняжке. Я и в самом деле какой-то неотесанный, а она молода, хороша собой, может быть, немного избалована, и ей хочется, чтобы за нею ухаживали…»
Волкинд подошел к жене, обнял ее за плечи.
— Ну, Маня, давай мириться. Я виноват, но ведь и ты…
Маня вскочила и оттолкнула его что было силы.
— Убирайся! Не мучай меня! Что тебе от меня надо? — Она забилась в истерике.
Волкинд растерялся. «Может, позвать кого-нибудь?» Он подал жене кружку с водой. Маня выбила у него из рук кружку, и вода разлилась по полу. Она смотрела на него с ненавистью и осыпала упреками. Это он ей жизнь исковеркал, только он, больше никто. Обманом увез ее в эту дыру, где только и видно что вонючие лужи…
Волкинд не выдержал, выбежал из хаты. «Нет, с ней ладу не будет, она невыносима». Но Волкинд знал: стоит Мане сказать ему хоть одно ласковое слово — и он все ей простит.
На следующий день Маня, глядя куда-то в сторону, сказала ему, что ждет ребенка. Волкинд прижал ее к себе. Ребенок, сын! Ну конечно, она станет другой. Теперь у них все будет хорошо.
— Напрасно ты радуешься. — Она холодно посмотрела на него. — Нет, рожать я не буду. Ни за что!
А через несколько дней, когда мужа не было дома, Маня, забрав свои вещи, уехала. Волкинд вскоре получил от нее письмо. От ребенка она избавилась, а к нему больше не вернется. Она еще молода и хочет жить. И пусть он не вздумает за ней приезжать.
Волкинд разорвал письмо на мелкие клочки.
28На краю неба плавилось огромное солнце.
Низом Жорницкой горки, кренясь на поворотах, со стуком и треском неслась эмтээсовская бричка.
Валерьян Синяков, мрачный, с перекошенным небритым лицом, дико гикал на лошадей.
Час назад, заехав в Санжаровку, он застал на базарной площади чуть не все село — мужиков, баб, детей. Они собрались по случаю того, что их колхоз выполнил план хлебозаготовок и отправлял на элеватор последний обоз с хлебом.
Мешки с зерном уже были погружены на возы, на головной телеге укрепляли древко с красным флагом. На головах лошадей пестрели разноцветные бумажные цветы. Возчики, покряхтывая, влезали на облучки.
Синяков до боли сжимал в руках вожжи.
«Ведь совсем еще недавно они вилами закололи бы, камнями забросали, ногами затоптали всякого, кто прикоснулся бы к их собственности, к их хлебу, — думал он, кусая губы, — а теперь сами вывозят свой хлеб — и смотри, с каким парадом!»
Наскоро обменявшись несколькими словами с председателем и потребовав у него очередную сводку, Синяков поспешил уехать из села.
Всю дорогу от Санжаровки он не мог успокоиться.
«Вот оно как идет. Сперва обрубили ветви, — со злобой и страхом думал он, — забрали у нас, богатых мужиков, настоящих хозяев, землю, лошадей, скотину, а теперь взялись выкорчевывать корни… Повсюду, не только в Санжаровке. В Воздвиженке, в Святодуховке, в Воскресеновке… Ветви всегда могут отрасти, а вот корни… Мужик становится другим, совсем другим. Скоро его и не узнаешь». Он теперь особенно ясно чувствовал, что вокруг — за пригорками, в балках, у плотин, в селах, на хуторах — происходят большие перемены. Мужик начинает привыкать к новым порядкам. «Как бы не было поздно. — Он вздрогнул. — Легкой жизни им захотелось, электричество им понадобилось, машины…»
Синяков приподнялся и огрел лошадей кнутом по ушам. Бричка стремительно рванулась, съехала на обочину и понеслась по ухабам, подпрыгивая, стуча, скрипя рессорами.
А Синяков все дергал вожжи, так что лошади задирали морды навстречу плывущим облакам, со свистом рассекал кнутом воздух, и ему начало казаться, что он слышит за собой, как когда-то, топот лошадиных копыт.
Он уже видит этот день, день его торжества. Вокруг горят хаты. Он скачет к своему зеленому холмистому селу, где ему нужно кое с кем свести счеты… Он мчится, поднимая пыль, по широкой сельской улице, пересекает аллею стройных тополей. Вот он, их высокий, просторный дом, крытый красной и белой черепицей, с широкой завалинкой и с большими окнами, обведенными синей каймой. Сколько времени он уже не ступал по этой земле!..
Распахнув двери, Синяков влетает внутрь и оглядывается. Дом пуст. Нет широких деревянных кроватей, нет топчана, нет фотографий на стенах. Но Синяков как будто даже рад этому, — пусть сильнее закипает кровь в жилах, пусть кружится голова.
Разграбили, растащили…
В углу Синяков вдруг замечает Федьку, — всю жизнь он проработал у них и первый восстал против хозяев.
«Попался! — шипит Синяков. — Думал, конец? Новые помещики! Ветви вы обломали, но корни не выкорчуете, нет! Эх ты, собака!»
Он взмахивает саблей над головой Федьки, и в лицо ему брызжет кровь…
Синяков вздрогнул и машинально вытер щеку. Он тяжело дышал. Одна мысль о том, что вскоре это, может быть, и в самом деле произойдет, доставляла ему наслаждение. Он еще рассчитается и с Федькой, и с Нестором, и с Олесей, со всеми… Он им покажет, почем фунт лиха, он им ломаной подковы не оставит…
Бричка быстро неслась по дороге. Вокруг расстилалась сумеречная степь с балками и пригорками, поросшими овсюгом.
За горою послышался скрип колес, и вскоре навстречу Синякову выползло несколько пустых телег. Это был обоз из Ковалевска, уже возвращавшийся с элеватора. Синяков свернул с дороги, чтобы избежать встречи с колхозниками, и помчался прямиком, через стерню.
«Везут, чтоб им пусто было! — Он снова хлестнул лошадей. — Не успеваешь в одном месте заложить плотину, как ее прорывает в другом…»
Минуя стерню, он не заметил, как над вечерней степью поднялся ветер, который прогнал последние розовые блики, оставленные на облачном небе ярким закатом. Холмы и курганы сразу стали голубее и ближе…
На сжатой, желтой степи уже никого не было видно. Только со стороны Вороньей балки ветер доносил далекое, прерывистое гуканье.
Синяков натянул вожжи и остановился. Ветер крепчал, трепал лошадиные хвосты. Лошади начали рыть копытами землю, навострили уши и тревожно ржали, чувствуя близившуюся грозу. Небо прорезала молния, и далеко за холмами глухо прогремел гром. Синяков поднялся на ноги. Ветер раздувал его плащ. Стоя в бричке и щуря глаза, он вглядывался туда, откуда доносилось гуканье; он хотел видеть, кто это там такой ретивый, кто вздумал работать так поздно. Может, это и есть его злейший враг?