Когда налетел норд-ост - Анатолий Иванович Мошковский
Павлик уже знал, что ил идет на обмазку стен, и не удивлялся.
Со стороны клуба раздались женский хохот и крики.
«Витька забавляется», — подумал Павлик, и ему почему-то стало неуютно.
От зноя и впечатлений гудела голова. Павлик побрел разыскивать отца.
Отец сидел во дворе домика на бочке и углем рисовал деда Тамона. Трое мальчишек обступили его и таращились, как на чудо. Восторженный шепот их смешил Павлика. Он присел на перевернутый казан и стал наблюдать за Тамоном.
Занятный был у Игоря учитель! Низенький, коренастый, с темно-русой в рыжинку бородой и такими же усищами, он сновал по двору. Возле домика на деревянных вешалах висели связки пеньковой снасти с крючками. Тамон снимал связку за связкой, подходил к большому казану с кипящей на огне смолой, переламывал каляную связку на колене и опускал в смолу, держал так, ожидая, пока лишняя смола стечет в казан, и неторопливо шел к вешалам, навешивал снасть и брал сухую связку.
Работал он как заведенный, размеренно, точно и беспрерывно говорил отцу:
— Около крючков покоя нет: то надо просмолить, чтоб снасть не попрела, то крючки точить — вечно тупятся о разный сор. Да и сердце ест жало, и морская вода…
— Вы сказали «сердце»? — спросил отец.
— Ну это медуза по-рыбацки. Такая, знаете, скверная штука, подагра ее разбей, ест жало — хоть плачь. А потом с самоловом дело такое: две недели можно возвращаться пустому, а потом как зацепит одна или две коровы — в лодку не вместятся. Пятый день ходим в море проверять ловушки — пусто, едва-едва на юшку набираем… Эй, Ананька, правду я товарищу говорю?
Ананька, мужчина в замасленной милицейской фуражке, лет под шестьдесят, не по-рыбацки тучный, толстощекий, багровоносый, сидел неподалеку на бревне и напильником точил крючки.
— Пусть сходят с нами, увидят, — ответил Ананька, — даже юшкой угостить сегодня не сможем. Хоть поллитру ставьте — не сможем.
— Плохо, — сказал отец, — а я думал, рыбак без рыбы не сидит.
— Идешь одалживать у вентерщиков, у них дело более ровно… Особенно густо у них не бывает, зато постоянно идет улов. У тех, кто с сетями, тоже всегда рыба, не то чтоб очень, но голодные не остаются.
— Ясно, — сказал отец, — а я думал, Дунай кишит рыбой.
— Было, — сказал Тамон, — еще на моем веку, когда и Широкого-то не было, на этом месте море плескалось, густо шла. Девать некуда было. Горы. Купцам сдавали. Да и сами, кто половчей, палатки при румыне открывали. Со всего мира сюда приезжали разные. Интересовались. Хо́тель для них срубили на два этажа. Может, видели — он и сейчас стоит. Такие чистенькие господа были. Ой-ой. Икру ложками черпали в этих палатках. Уху им из живой рыбы тут же готовили. Жарили, варили. На лодках по Дунаю катали, в ерики возили. Шутки, смех. Ох-ах. «Счастливые, — говорили, — в такой красоте живете, невиданная на земле красота». Оставались бы здесь пожить, ил помесить ногами, порыбалить. Так нет. Все почему-то уезжали.
Рыба тогда шла получше. Пузанок был — вкуснейшая рыбица, так совсем исчез. Плохо. Моторы пораспугали, и рыбаков развелось невесть сколько — за одной селедкой пятеро гонятся. Да и снасти стали хитрей. А рыбка-то ведь не до бесконечности…
На Тамоне были мятые хлопчатобумажные штаны, кирзовые латаные сапоги и солдатская гимнастерка с петельками от погон.
Он работал непрерывно и ни на минуту не умолкал.
— Вот вы спрашиваете, откуда я родом. Не знаю. Издаля, словом. Одни сюда бежали с нижней Волги, до сих пор одну сеть зовем «астраханкой», другие с Кубани, третьи из-под Твери, и бежали в то время, когда за старую веру гонениям подвергали народ. Помню, был малым, дедушка говорил со слов своего дедушки: когда воевали с турком, Суворову нужно было войска перевозить через Дунай, может, под Измаил, может, еще куда — не знаю. Позвал он наших рыбаков, вмиг перевезли на своей посуде русскую армию. И потом в благодарение за это царь спросил у нас: что хотите — деньги или что еще? Рыбаки других посадов попросили деньги, а мы нет. Мы сказали, дайте нам воды, чтобы ловить в них безналогово рыбку.
— Ну и дал? — спросил отец.
— А то как же. Специальная грамота на право пользования этими водами хранилась в Шаранове, в примарии. Румын вначале признавал эту бумагу, не взимал налога, а потом словно позабыл и стал драть. Наняли мы адвоката, отвалили ему кучу лей, он и взялся наше дело выиграть. Два раза не удавалось, а он убеждает нас: «Ваше дело верное, выиграю процесс». И подал, значит, в саму Лигу, как она тогда называлась, в Лигу наций…
— И выиграл? — отец менял на планшете за листом лист, поглядывая то на Тамона, то на Ананьку.
— Не успел… Война.
Потом, продолжая смачивать в смоле снасти, Тамон рассказал, что по годам давно вышел на пенсию, и ему, как уловистому рыбаку, колхоз положил предельную пенсию — у колхоза есть фонд пенсий. Так что жить стало ничего.
Тамон говорил, а отец рисовал. Павлик тихонько подошел сзади к отцу.
— Смотри, смотри, эксперт, — отец стал показывать листы, затем пожаловался Тамону: — Знали б вы, как трудно угодить собственным детям! Все вокруг хвалят, выставки устраивают, в газетах отмечают, а вот такие типы, как этот, нос воротят.
«Ты прав, отец, прав! — подумал Павлик. — Тысячу раз прав, ох если бы ты хоть раз ошибся в этом».
На листах был нарисован дед Тамон, и, конечно, все б на стане сразу опознали его: вот он смолит связки снастей, развешивает их, привстав на цыпочки. На двух листах лицо его было нарисовано крупным планом, и оно было очень похоже.
Но… Но это был не тот Тамон, лукаво-мудрый, иронический, деликатно-тонкий, с острым блеском глаз, с точной, сдержанной силой в движениях и жестах. Это была внешняя оболочка его — все выписано: и морщинки, и крупный нос с усами, волосок к волоску. Даже из ушей торчат пучки волос! Это был старик, морщинисто-добрый, усталый старый старик, но не тот дед Тамон, каким видел его Павлик!
— Ну как? — Отец показал последний лист. — Думаю в картину его ввести. — Силища! Первоисточник жизни.
— Введи, — сказал Павлик.
— А как наброски? Чего ты все молчишь? Не нравятся? Ты можешь хоть раз прямо сказать?
— Ничего, —