Эдуард Корпачев - Стая воспоминаний
— Так как твое имя полностью, Гутя-Август?
— А со вчерашнего не изменилось, — благодарно улыбнулся Гутя. — Так и будет: Август.
— Август-сентябрь, — весело произнес Метелкин. — Интересно придумали предки.
— Это в честь цезаря Августа, — возразил ему Ведехин.
Гутя с замиранием внимал голосам: пускай называют Августом, цезарем, пускай подшучивают — лишь бы замечали его, Гутю, что он тут, с ними, в одной бригаде, на вахте этой непроглядной майской ночью. И он вышел из вагончика, Метелкин с Ведехиным отправились к установкам с витиеватым переплетением труб, а Гутя с Бесовым подступились к первой скважине, Гутя оглядел нефтяной промысел и увидел зоркими глазами лаборантку, всходящую по лесенке на самый верх цистерны, и там, наверху цистерны, когда лаборантка замерла и перегнулась, черпая нефть для замера и пробы, она показалась, гибкая, тонкая, нотным знаком.
Как хорошо, что земля спит, а они не спят, сторожат клад земли! Как хорошо, что он, Гутя, новичок, еще не нюхавший нефти, попал в лучшую бригаду, к человеку с такой броской фамилией!
И он еще раз глубоко-глубоко вздохнул и представил ночную землю вокруг, с задремавшими птицами, с полусонными травами и деревьями, представил тихие, покойные хаты деревень и ту ставшую странной, безлюдной деревню Горивода, откуда выселили крестьян, потому что буровые вышки выросли на огородах и на деревенской улице. Очень важной показалась ему эта ночная вахта вблизи обезлюдевшей Гориводы, среди разбросанных по всему полю, слившихся с деревьями, сокрытых теменью буровых вышек, и он охотно полез на установку скважины вслед за Бесовым, встал на металлический мостик и, касаясь плечом Бесова, заглядывал в плоские лица манометров, на стрелки и деления, все стрелки были на месте, не шалили. А затем, когда сошли они с Бесовым вниз, Гутя близко поглядел на него. Этот человек в запятнанной робе был старожилом промысла, хотя и молодой еще был, и Гутя чувствовал в нем своего предводителя и думал о нем хорошо: «Ишь, Бесов… Раньше, на снимке в газете, был он без усов. А усы ему идут, и девушки, наверное, любят его. Да и фамилия какая — Бесов!»
Может, догадывался Бесов о его преданности и такой безоговорочной влюбленности и потому отводил лицо, как бы оглядывая освещенный лампочками промысел, а Гутя в эту минуту очень захотел всю вахту быть при нем и чтобы потом, когда Бесов отправится на вторую скважину, через поле, через лес, за четыре километра от промысла, — чтобы он взял с собою его, Гутю, ведь им надо привыкать друг к другу. И он с трудом сдержался и не попросил об этом Бесова, как бы опасаясь суеверно, чтоб не пообещал Бесов теперь и чтобы не передумал потом, — пускай он лишь в самую последнюю минуту, собираясь в ночную дорогу, посмотрит на него и поймет, о чем он просит безмолвно.
— Вот так и живем, — сказал Бесов. Гуте послышалось в этих словах еще иное, что так, дескать, и будем отныне жить, будем нести вахту ночью или днем. Подхлестываемый радостью Гутя первым вскочил в вагончик и аккуратным, девическим почерком, языком смазывая химический карандаш, стал писать продолжение вахтенной книги.
Он любил в это мгновение вагончик, как свой, обжитой дом, и что-то хотел доброе сказать Ведехину, Метелкину, Бесову, что-то такое особенное, умное, чтобы ребята прониклись к нему уважением и признали его приятелем, славным человеком, но вот никак не подыскивались особенные, вдохновенные слова, ему неудобно становилось за свою немоту, и он размышлял: «Ну кто я для них? Пацан… Я пока не ровня им…»
«Кто я для них? — спросил он у себя и потом, снова покинув вагончик и ступив на лысую землю промысла. — Я хочу подружиться с ними. Со всеми. Такие ребята!»
А ночь лежала черным пологом над промыслом, над ближними и дальними буровыми вышками, над покинутой Гориводой, и жутковато было Гуте думать о том, что вот под ним, не очень глубоко, в каких-нибудь трех верстах, раскинулось нефтяное море, что долгие-долгие века в земле, под ним что-то происходило, что-то отмирало и что-то соединялось, принимая густой и темный подземельный вид. И меж тем как мела метель из века в век и всходила рожь из века в век, там, на близкой глубине, никакого времени не существовало, и нефтяному морю было все равно когда пробиться к свету — сегодня ли, в завтрашнее ли столетие… Страшно подумать, люди могли не прошить землю упорными иглами буров, по-прежнему жили бы крестьяне в Гориводе, никаких тут вышек из строгого железа не поднялось бы, не стоял бы он, Гутя, над подземным нефтяным морем, а стоял бы совсем другой человек, потому что через столетие не будет его, Гути, — в стоял бы человек другого, завтрашнего столетия, совсем незнакомый человек… К нему, не появившемуся, незнакомому, был Гутя благосклонен, хотя и гордился перед ним сейчас, когда стоял в ночи на лысой земле промысла и когда в небе висел стручок месяца, не славший никакого сияния, и зернисто, влажно дрожали звезды. Вдруг все исчезло для Гути, он не слышал мчавшихся по ближнему шоссе и деревянно встряхивавших бортами грузовиков, ему показаться могло, что с топотом пробежали по шоссе громадные допотопные мамонты или с тонким свистом пронеслись над дорогой, в воздухе, машины не машины, а какие-то стремительные аппараты ненаступившего, непрожитого столетия, — ведь Гутя стоял над нефтяным морем, а для глубинного, потаенного моря времени не существует… Но, снова оказавшись на твердой, обнаженной земле промысла, щурясь на электрический свет, он ощутил свою малость, незначительность, и все-таки даже такой, песчиночно-малый, он жил сейчас все с тем же маленьким желанием, вовсе не маленьким для него: чтобы ребята признали его своим парнем, чтобы всегда несли они вахту вместе над нефтяным, навечно необозримым, подземным морем.
И когда он посмотрел на вагончик, выпускавший из дырки от выпавшего сучка золотой, солнечный прутик, когда представил, как ребята сидят и разговаривают там, на свету, в уюте, или молчат, понимая друг друга, он почувствовал ревность к их братству и даже испугался, что вот стоит один, ночью, забытый, и что-то заставило его хрипло крикнуть:
— Эй, ребята!
Сразу же вышел Бесов и заботливо коснулся ладонью его плеча, этот жест бригадира успокоил Гутю и заставил надеяться, что на вторую скважину Бесов, наверное, и без просьбы возьмет его, и он, уже стыдясь своего внезапно вырвавшегося крика, произнес как бы невзначай:
— Странно мне: простая земля — и вдруг под ней море… Ну, Баку, там всегда была нефть, а вот у нас, на Полесье… Не верится! Ведь знаешь: земля, лес, Днепр, и вдруг — море под ногами. Говорят, чуть ли не «третье Баку».
— Второе, — убежденно поправил Бесов.
— Да ведь уже есть второе, значит, мы — третье…
— А вот мы спросим у ребят, — азартно сверкнул глазами Бесов, и как только снова оказался Гутя в светлом вагончике, как только попросил Бесов рассудить их, Метелкин, взмахивая руками, стал склоняться к тому, что если есть «второе Баку», то мы «третье Баку», а медноволосый Ведехин прервал его:
— Мы не по названию «второе Баку», а по сути, потому что запасы нашего промысла значительно превосходят запасы «второго Баку». К тому же наш промысел — еще ребенок…
Желанен и отраден был Гуте этот спор, убеждавший в чем-то главном, в том, что очень ценное место выбрал он для жизни и для работы, для вахт, для своих дней и ночей, и вот первая рабочая ночь шла и не кончалась, и надо было каждый час выходить из вагончика и осматривать установки, скважину, глядеть в плоские лица манометров.
Так и было: каждый час он с ребятами-аппаратчиками появлялся на площадке, смелее лез к приборам, присматривался к цифиркам, записывал в блокнот, чтобы потом записать в вахтенный журнал, снова видел наверху цистерны замершую, тоненькую, напоминавшую нотный знак-лаборантку и жаждал, чтобы не забыл о нем Бесов, когда направится через шоссе, через поле и лес, на дальнюю вторую скважину.
Не пришлось ему ни просить Бесова, ни заглядывать заискивающе ему в глаза: все произошло проще. Уже небо светлело, уже развиднялось, когда Бесов, взобравшись на металлический мостик первой скважины, уловил какое-то незначительное отклонение стрелки, заволновался, бросил ребятам второпях, что вы, мол, оставайтесь здесь, а мы с Августом махнем на вторую.
Не нужны им были уже фонарики, в рассветных сумерках выделялись надземные трубы, гнавшие нефть оттуда, из леса, из второй скважины, и все-таки Бесов жужжал фонариком, высвечивал трубы, тропинку вдоль труб, ядовито-яркую рожь, похожую больше не на рожь, а на буйную траву.
Тепла была ночь, хороша для ржи, и нигде не лежала роса, ступали по сухому, и, шурша о траву, о стебли, дошли скоро до леса. Едва вступили в казавшийся издалека угрюмым, точно накрытый чем-то кустарник, вылетела птица, роняя не то скрип, не то потрескивание, — забавный такой голос.
— Сойка, — узнал Бесов утреннюю птицу, и Гуте приятно стало, что Бесов узнал птицу по занятному ее голосу, и он шел следом за Бесовым по просеке, отводил от лица ветви с нежной, младенческой листвой, скользил ногою по прошлогодней коричневой хвое, лежавшей так плотно, что земля казалась устланной домотканым рядном. А еще лежали под ногами раскрывшиеся почерневшие, точно прихваченные гарью, шишки, пружинящие и потрескивающие, если ступишь на них, и Гутя все шел по домотканой дороге, по неживым шишкам, иногда оборачивался, но промысла не видел за деревьями, лишь верхушки буровых вышек, узором своих линий напоминавшие ему цирк, трапеции.