Два моих крыла - Любовь Георгиевна Заворотчева
Еще слышала, что в аптеках призывают сдавать крапиву. Население обкашивает ее на окраинах города, где массово выгуливают собак, а все равно план аптекоуправление по заготовке крапивы не выполняет.
Одичала сирень, упали загородки палисада. Завозни ссутулили плечи и обвисли крышами. Эх, эти завозни, крепко пахнущие кожами, хомутами, дегтем. Все запахи, какие только накопила деревня за столетия, копились в завознях. И вот враз все порушили!..
— Ну, ну, ну, затосковала по старине, — услышала я голос Редактора. — Концентрация и индустриализация обновят деревню. Мужик сам разберет, что к чему.
А вот и он, Зотей Северьяныч. Собственной персоной.
— Гляжу, кто-то шастает по деревне. Уж не привиденье ли, думаю? А это, значить, ты. Ну-ну, — покашлял он в сторону. — Эвон и пари гагат, слышишь?
Со стороны озера действительно слышался густой шум.
— Примолвилися ко мне с нашего прилепочка, как узнали, что я сюда наладился. У всех и забрал. А че? Счетовода нету, сам себе расчетчик. По гусенку с каждого по осени. Оне смеются — как бы, мол, Зотей, несваренье не получилось. Они про спор-от не знают. Я не шумнул, а Ефрем рази обмолвится? Давай, давай, грит, ехай в свою Секисовку, разбегутся у тя гуси-то. А пошто бы им разбежаться? Я им пашенички вечерком. Ну не я, так робята. У меня тут санатория. Даже из городу робятишек забрал. Вишь, какие гусачки бегают.
— А хорошо помогают?
— Да ить как сказать? Которы возле меня в деревне шоркаются, тем только пальцем шевельни — все понимают на лету, а которо дело и вперед меня видят. Вот изгородь ладили, избенку починяли. Рубанок ли, молоток ли подать — без намеку знают, ишшо руку не протянул, а у них наготове, на лету. А городски внуки тяжелы на подъем, утром с грехом поднимам, раскачиваются, растягиваются, словно над утром галятся. А не скажи, че делать, сядут на завалину, как на карточку собрались сниматься. Оно понятно — кака в городу работа? Не приучены, все под рукой, гляделки промыть — под кран сунься — обмоет, без рук, не то что идти к колодцу. Не скоры и ленивы. Ну ниче. Свои, обомнутся, даст бог. Да ты сама гляди, которы в деревне — шустряки, ребры наружу. А городски как воздухом накачаны да сметаной обмазаны. Но завялилися тут на вольном воздухе, подсушились маленько. Друг за дружкой тянутся, неохота, вишь, слабину показать. Один, слышь-ко, корень. Он в человеке проявится, только опнись маненько на земле. Как ртуть в тебе толкнется. И побежит по жилочкам, и побежит. Возьмесся за работу, а кто знат, какой ты родовы, сразу смекнет: вот робит, как дед али там прадед. В корне вся сила.
Мы шли по заросшей улице Секисовки к озеру. Оно все было на виду, как только в деревню входишь. А как ближе к нему идешь, так и кажется, будто оно тебя с двух сторон обхватывает, манит к себе…
Зотей сильно успел загореть, как-то неуловимо помолодел, шел пружинисто, широко размахивая руками, словно собирался взлететь да побыстрее встать над озером, над гусиным своим хозяйством, похвалиться, погордиться всем, что у него было.
— Тут как-то стали спать укладаться, и приди мне в голову; вот ежели бы я от совхозу поехал робить, так дали бы счетовода да учетчика, бригадира да зоотехника, а там, глядишь, управляющий бы появился. Отчетность и прочее. Задорожал бы гусь-от — ужасть. А с ревизией, а с контролем, с бумажками етими… Опять бы гусь не на моде оказался. Смешно тожно мне стало. Тут веснусь пошел в конюховку. Снег с утра — как прорвало. Конец марта, а он торопится, пластает, снег-от. Стоят лошадешки, табунком сбилися. На их снегу — как одеяло. Конюх сидит в конюховке, покуривает. Я ему по большой матери отмахнул. Свою бы скотину держал без корма на вольном воздухе? Оне таки скучные, лошадешки-то, понылые, корпуса не держат даже. Кинь, говорю, холера, сенца хоть имя, остыли, поди. Ну кинул. Дак они как люди в очереди, когда мало предмету остается, кинулися, одна другую отталкиват да лягат, даже и жеребят. У меня тожно слеза брызнула. Гад ты, говорю, больше никто! А он смеется: не сымут, мол, с работы, больше нет сюды желающих, шибко мало платят. И то. Глаза бы не глядели на таких хозяв.
— И столько у вас тут гусей? — спросила я Зотея, прикрывая глаза ладошкой от бликов озерной воды.
— Дак все записал, у кого сколь принято гусями и гусятами. Робята считали — боле двух сотен получается. Но сама знашь, цыплят по осени… Гришка, забодай тебя курица лапой, ты куда, варначина, поплыл! — закричал он мальчишке в лодке. — Сети, ли че ли, не видишь! Вертайся, все сети прирвешь! Вот уж скалка, вот уж вертун. И как его в школе держат? Вот уж не думал, что у Верки такой рассыпун будет. Сама-то смирена была, кто чужой в дом, она шасть под кровать и сидит, пока не уйдут. Дикарка и дикарка. Вот че город-от делает: никакого краю парень не знат.
— А почему же Вера-то не осталась с вами, все ж последняя?
— Дак ить уж она росла, считай, не здесь. Уж без коровы. А ежели в дому коровы нет, откуль доярка-то вырастет? А боле некуда ей было. Вот и поехала, выучилась на фершала. В деревне-то двоим фершалам тесно. Вот и робит тихонько на отшибе. Вся наша деревня, чуть чего — к Верке. Да и то, автобус который раз придет, а который — нет. А и приходит, так поздно. В городе ко врачу не запишешься, анализы там сдать или какую процедуру от электричества — не поспешь. Вот и бегут к Веруньке, кто припоздат. А