Два моих крыла - Любовь Георгиевна Заворотчева
Попробуйте сегодня сказать горожанину, что огурец вырос из маленького семечка, да не один. «Ну и что?» — пожмет он в ответ плечами и посмотрит на вас как на дурачка. — Элементарно — в силу биологических особенностей и закономерностей, согласно генной инженерии. Что в этом удивительного? — И разовьет, развернет целую теорию о биологии пчелиной семьи или растения. Хорошо, когда все можно объяснить. Хорошо! Но все это вытеснило возможность делать маленькие открытия для себя, думать о них как о маленькой тайне. Мы радуемся научным докладам своих детей-семиклассников. Хорошо! И все чаще видим, как ребенок отправился на свой школьный симпозиум, а из домоуправления приехала к вашему дому машина с саженцами, и дяди с тетями в рабочих спецовках воткнули в заранее пробуренные ямки деревца. Они потом растут сами по себе, вы — сами, со своими страстями и скоростями.
— Вот дурища, — слышу я со двора голос Дуни, — вчера ее в кадке купала, за ногу привязывала, седне опять угнездывается парить. — И я знаю — идет обычная борьба с курицей-паруньей, ежегодная, бесполезная. Ничего не поможет — ни сиденье в огромной темной печи, ни купанье в воде. Будет ходить и квохтать. Будет искать свои яйца, чтобы сполна справить куриные потребности. Попробуй я объяснить Дуне про биологию курицы — похлопает глазами, послушает и махнет рукой: «Блажь у нее, че боле? Она вобче дура. Лонись яйца прятала, нынче… Под топор, должно, просится». — И не даст вывести цыплят, сколько бы ни потребовала усилий эта борьба. Ни к чему ей цыплята от этой курицы. У нее пеструшка — главный инкубатор, потому что от нее яйца крупные и цыплята живучие. И вообще она курица что надо, не то что этот недоумок — беленькая. Своя бухгалтерия у Дуни, без единой бумажки и документа. Ни разу она ее не подвела.
…Велосипед мне за кулек конфет одолжил Костька, сын скотника Федора Глызина.
— Смотри «восьмерку» не посади, — быстро зыркая по велосипеду глазами, словно запоминая все винтики и гаечки, говорил Костька. Он, видимо, уже жалел, что согласился дать мне велосипед, но я обещала купить ему «катафоты» на переднее и заднее колесо, чтобы там мелькало, когда едешь, и звездочку. Вообще-то велосипед был хорошо побит на кочках. Но изъезживали в деревне велосипед до последнего, пока он весь не рассыплется. Запчастей не привозили в деревню, как и самих велосипедов, это обстоятельство заставляло беречь машину.
— Седло тебе маленькое, — ухмыльнулся Костька. — Так набьешь зад до Секисовки, что потом не сядешь. Обмотай хоть чем-нибудь седло-то.
Да уж, все модернизируют, одно седло не меняется, а мы, мягко выражаясь, растем. Вот по деревенским дорогам много не наездишь, прав Костька.
Я не поехала грунтовой дорогой. Была еще одна — в лесу. По ней когда-то ездили в распутицу. Теперь она едва угадывалась, затянутая подорожником и конотопом. Я больше шла, чем ехала. Лес недавно обновился, еще не набрали полную силу листочки. Все дышало силой и свежестью. Почему-то хотелось сесть и поплакать. А потом остаться тут навсегда, плюнуть на понедельничную редакционную летучку, смахнуть все засохшие с прошлого года слова о сенокосе, которые Редактор, едва размочив новыми задачами, выкатит нам с первых минут летучки. Я снова окажусь в числе боевых штыков, которые всегда под рукой Редактора. Остановиться, отдышаться, оглядеться — вот чего мне остро захотелось в этом весеннем лесу.
Тихонько шумели верхушки деревьев, шепот стоял вокруг, словно меня оглядывали и обсуждали. Я старалась идти прямо и достойно, как меня когда-то учила ходить мама, не сутулясь и не глядя под ноги, так, чтобы видеть кончик своего собственного носа. Шепот то усиливался, то притихал. А потом вдруг в него вплелся тихий голос жены Зотея — Агафьи:
— Переезжали-то весной. Торопились, как голый в баню. Гусака затолкнула под стол. Его в машине так и поставили на ноги. Он, гусак-от, возьми да злети. Прямком и прилетел с непривычки-то куда попало. А как не куды попало? Робили там на поле комбайны, посевна была. Наши бы робята таку пакость не сделали — вернули бы гусака. А городски, выучены на комбайны, робили. Ну и, должно, сварили гусачка. Гусиха-то с выводком бегала как угорелая по деревне. Все орала, все орала. Сердце мне чуть не сорвала. И все зовет, и все зовет. Слышу, по деревне спрашивают: чья хоть это, робята, гусиха так орет? Выводок-от весь замаяла, вот до че носится. Вот и поди скажи, что животная глупая. Я в такой, девка, шай пала, даже похудела. Ну-ко, днем и ночью кричит, как человек, как вдова!
Дела не было той гусыне до машин, тракторов, которые как угорелые мчались по деревенским улицам. Предметный урок давала мать своим гусятам. Ее горе — их горе. Всю деревню вовлекла в сострадание. Никакой лекции о супружеской верности не надо читать — все на виду, у детей и взрослых. И нам бы, людям, плакать и смеяться в открытую, не выеживаясь, не оглядываясь на соседей.
Детей оберегаем, а потом удивляемся — откуда такое бездушие? И соседа, не зная, клеймим, делим мир на две половины. Одна — это я, а вторая — все остальное.
Шумите, березы, шепчитесь. Легче вот так, на виду, жить. Кожу не сменишь, душу очистишь. Обшептали бы каждого поодиночке. И тех, кто, позвонив в редакцию, попросил меня прийти в их городскую квартиру в пять утра, чтобы послушать, как сосед наверху специально громко, назло им, «как палач, как садист», не дает спать, бросается гантелями. А сосед, как оказалось, любит поспать и вообще гантелей не имеет. Или тех, кто вырезает из газет только заметки «Из зала суда»…
Секисовка встретила оставленными воротами чьего-то дома. От дома была только яма, густо и надежно заросшая крапивой, пока молодой, но по-хозяйски наступившей на огород. Вовсю расстелился вперемежку с ней хрен. В Тюмени на базаре хрен год от году дефицитней, один мой знакомый даже жаловался, что не «достал» хрена, и вот без любимой