Неисправимые - Наталья Деомидовна Парыгина
Тем лучше, тем лучше. Это я думаю про себя. А что надо сказать вслух?
— Счастливого пути, Иван Николаевич!
— Вера…
— Скажите Эдику, что я желаю ему счастья, и что он был неправ.
— В чем неправ?
— Он знает. Счастливого пути!
Я кладу трубку. Уезжает. Все! Неужели до сих пор во мне жили какие-то надежды? Ведь я сама… И не надо об этом думать.
И все же думаю. И на работе, и потом, вернувшись домой. Уже поздно. Пора ложиться спать, а я хожу по комнате. Включила приемник и тут же выключила. Зачем-то подхожу к окну, поднимаю занавеску.
Все спят. Только в доме напротив светится одно окно. Вон идет какой-то запоздалый пешеход… Нет, не может быть! Зачем? Не надо открывать ему. Пусть думает, что я сплю, или что меня нет дома. От этого последнего свидания боль станет только острее. Ах, зачем все эти рассуждения? Я весь вечер ждала его. Я знала, что он придет.
Слышу его шаги на лестнице. Торопливо повертываю ключ.
— Вера, — говорит он своим необыкновенным голосом и обнимает меня.
Я прижимаюсь щекою к его груди, ослабевшая и беспомощная. Он гладит меня по волосам и говорит какие-то нежные слова.
Мы садимся на диван. Я утираю слезы, стыдясь, что отравляю ему эту последнюю встречу.
— Зачем, зачем ты пришел…
Он просто говорит:
— Я не мог не прийти.
Мы сидим рядом и молчим. Иван гладит мои руки, целует меня. И эта ласка выражает то, чего нельзя объяснить никакими словами. Что он любит одну только меня, любит безмерно, всей силою дремавшей долгие годы души и никогда не будет любить другую. Что он хочет нам счастья и понимает: оно невозможно. Что только после встречи со мною он узнал, как прекрасна жизнь.
От его молчаливой жалости хочется плакать. Я встала, подошла к зеркалу, поправила волосы. А он смотрел на меня так, точно хотел навсегда запомнить такой, какой я тогда была: в домашнем, синем с белой полоской платье, в черных босоножках, с гладко причесанными волосами, с печальными, слегка припухшими глазами.
— Хочешь чаю?
— Нет, не надо чаю. Лучше выключи свет и посидим рядом в темноте. Чтобы ничего не было вокруг. Даже комнаты. Только ты и я.
Я подошла к выключателю, повернула рычажок и вернулась. Наступившая было в комнате темнота постепенно бледнела, слабый свет проникал сквозь окна, и силуэты окружающих предметов проступали во тьме. Теперь я видела Нилова, его белую рубашку, голову, руки, только лицо не могла разглядеть.
Нам не о чем говорить. Мы расстаемся. Навсегда. Это неизбежно. И перед этой неизбежностью пустым и мелким кажется все остальное.
20
Поезд уходит в пять вечера. А часы показывают четверть пятого. Через сорок пять минут он уедет.
— А думаю я, милая, на соседскую девчонку. Никто, как она. Куда бы им деваться, курочкам? На той неделе одна пропала, на этой опять… Хохлатая курочка-то, гребешок весь красный, ей нестись да нестись…
Ведь я знала, что он уедет. Мы простились вчера. Но ни вчера и никогда до этого не ощущала я боль разлуки с такой невыносимой ясностью.
— Двор-то у нас общий. Она их крошками когда подкармливала, курочек-то. Я думала так, для забавы, а тут и потерялась вдруг одна. Беленькая перво-наперво-то…
— Бабушка, извините меня, мы найдем девочку… то есть курочку… Я все сделаю, но сейчас мне некогда. Зайдите завтра. Или подождите. Я через час вернусь.
Старуха что-то бормочет. Мне все равно. Я не слышу. Через минуту я уже иду, почти бегу по улице. Я завидую всем, кто меня обгоняет: велосипедисту, голубой «победе», проворным мальчишкам, которым не стыдно мчаться галопом. Только бы успеть. Почему-то кажется, что если я прибегу на вокзал до отхода поезда, что-то может измениться…
И только когда открылось из-за поворота белое здание вокзала с круглыми часами, стрелки которых показывали без пятнадцати пять, когда осталось пройти каких-то сто метров, чтобы увидеть его, — он ведь, наверное, на перроне, ждет, — только в этот миг осознала я бессмысленность своей погони.
Я пошла к вокзалу. Я хотела увидеть Нилова хотя бы издали, увидеть и мысленно, незаметно для него еще раз проститься. Но еще больше желала не найти его здесь. И чем ближе подходила к вокзалу, тем больше укреплялась в мысли, что он не едет. Вопреки всему — не едет.
Ну да, я говорила, что мы должны расстаться. Я все это очень убедительно доказала ему: Эдик, отцовский долг, моя работа. Он слушал и не отвергал мои доводы. А сам знал, что мы не можем расстаться. Сам думал другое. «Глупости! Это не препятствия. Никуда не поеду. Ведь мы любим друг друга…»
Почти успокоившись, я открыла массивную дверь, вошла в здание вокзала. Как раз объявили о прибытии поезда и открыли двери на перрон. Пассажиры с чемоданами и сумками, бестолково толкаясь, протискивались к выходу. И вдруг я увидела Эдика. С небольшим чемоданом в руке, он норовил отпихнуть от двери полную женщину в шляпе и пройти вперед. «Значит, все», — подумала я, разом осознав нелепость своих надежд. И в ту же секунду увидела Нилова.
Иван Николаевич, зажатый в середине людского потока, глядел не на выход, а назад, в зал, кого-то отыскивая взглядом. Я поняла, что он ищет меня. Нет, не нужно ему видеть меня. Невероятным усилием воли я сделала несколько шагов, отделявших меня от выхода на привокзальную площадь. Оглянулась в дверях — Нилов выходил на перрон.
Прислонившись к колонне, я долго стояла, без чувств, без мыслей, с ощущением невероятной усталости. Слышала звонок, возвестивший прибытие поезда, и гул самого поезда, а потом через сколько-то времени снова звякнул колокол, на этот раз дважды. Если выбежать на перрон, можно увидеть поезд, который увезет Нилова. И его самого можно еще увидеть: он, должно быть, стоит на площадке вагона или у окна и взглядом отыскивает меня, как искал в вокзале.
Я шла прочь от вокзала, и мне казалось, что у меня вынули сердце.
А многие поступают иначе. Нилов мог бы уезжать сейчас со мной. Он и я, а Эдик, быть может, украдкой следил бы за нами из-за вокзальной колонны. И тогда не мне, а ему было бы сейчас больно. Нет. Ему было бы труднее. Я старше, я сильнее. А он мальчишка. И у меня есть Зина. Почему я решила, что я одна? Вовсе нет. Нас двое. А двое — это уже семья.