Ратниковы - Анатолий Павлович Василевский
— Ты что-то хочешь сказать? — спросил он намеренно безразличным голосом.
Тихо, так тихо, что едва слыша самого себя, Левенцев проговорил:
— Я не представлял себе, что отдельная, что двухкомнатная… — И, окончательно теряясь оттого, что в кабинет входило, рассаживалось за столом множество людей, повторил: — Извини.
— Что-что? — нетерпеливо спросил Семен Артемьевич.
— Отдельная, двухкомнатная — это меняет дело, — чуть громче пояснил Левенцев.
— Вот те на! Выходит, передумал?! — открыто радуясь, воскликнул Семен Артемьевич. — Ломался-ломался, а теперь на попятную?.. И что же мы скажем?.. Чего ты просишь?
Слово это «просишь» тупо толкнуло Левенцева, в мозгу мелькнула радостная мысль, что, может быть, все происходящее с ним — сон? Может быть, можно броситься вон и бежать, бежать прочь, чтобы никогда больше не видеть Худякова?!
Нет, это был не сон: он видел все четко и ясно, и сам он — сам, сам! — только что вел себя несправедливо и безнадежно глупо и обязан был теперь слушать в ответ оправданную и правомерную резкость, какой бы унизительной она ни была.
Он стоял неподвижно, с полным отчуждением к себе — к своим чувствам, к своему виду, к своей личности.
— Повторяю: так чего ты просишь?
Левенцев повел плечами.
— Условия, я спрашиваю, выставляешь? Район? Метраж?
Помедлив и пересилив безволие, охватившее его, Левенцев сказал, потея:
— Мастерская нужна большая — я живописец.
— Ну-ну! — Семен Артемьевич принял ту самую позу, в какой сидел тогда в машине, высоко поднял голову, чуть повернул в сторону подбородок. — А мы можем предложить обычную квартиру: комнаты — пятнадцать, семнадцать метров.
Левенцев подавленно молчал.
— Устраивает?
Левенцев не отвечал, стараясь представить себе, сколько это — пятнадцать квадратных метров?
— Мало, что ли? Тебе бы метров тридцать?
— Наверно, — помедлив, сказал Левенцев.
— Ого! — Семен Артемьевич вновь ощутил в груди холодок торжества. Сейчас он окончательно расплатится с однокашничком за наглость. — Неплохие запросы. Для того и куражился, чтобы выторговать побольше? Ну-ну, говори, что еще тебе надо?
Левенцеву снова плеснуло в лицо жаром, он весь передернулся, но остался стоять на месте — на него можно было теперь кричать, его можно было топтать, потому что чувствовал он себя виноватым и был окончательно подавлен и безразличен к самому себе.
— Вот что, — сказал Семен Артемьевич, — вопрос этот будет решен завтра. Сегодня, к сожалению, мы с тобой угробили время на дискуссию. Знакомьтесь, — неожиданно обратился он к сидевшим за столом, — наш знаменитый художник — Левенцев. — И опять повернул голову к Левенцеву: — Мой секретарь назначит тебе, когда явиться… На прием к Вахтееву. С ним обговоришь все. Ясно?..
Он несколько секунд выждал и что-то смахнул ладонью со стола, как бы отметая от себя все, что связывало его с Левенцевым.
— Комиссию я собрал для того, чтобы договориться о срочной проверке торговли овощами. Надо немедленно разобраться с жалобами, какие к нам поступают… — голос Семена Артемьевича звучал сухо, по-деловому.
Левенцев здесь был лишний, он это понимал, но с минуту еще стоял. На него никто не смотрел, но он знал, что все помнят о его присутствии, и когда сдвинулся все же с места и пошел к двери, ему казалось, что все сидящие за столом провожают его взглядами. И еще ему казалось, что пол под ним покачивается…
С этим качанием в глазах так и жил он долго. Семен Артемьевич, конечно, об этом не знал да и не желал знать, а когда вспоминал, как Левенцев оставлял его кабинет, испытал лишь торжество. Впрочем, не только для Семена Артемьевича, но и для Левенцева покачивание это уже не имело никакого значения, все это уже было в прошлом. А уж после того, как Левенцева поцеловала Антонина, казалось бы, все горькое в его жизни осталось позади. Да, возможно, так бы оно и было, если бы не то утро. Если бы не вышел Левенцев из дома, если бы не ответил на слова незнакомца — если бы не прикоснулся или не захотел прикоснуться к горю другого.
В том доме, где жил теперь Семен Артемьевич, всегда дружно ложились спать и дружно вставали — почти в одно время гасли, зажигались и снова гасли огни в окнах, а в этом доме, где была квартира Левенцева, где он работал, жило много слепых — удобно, видимо, было так: их вместе увозили на работу и привозили с работы, они, взявшись под руки, по двое, по трое гуляли во дворе или шли куда-то, и во многих окнах этого дома никогда не было света, а в других его не гасили и на ночь, и дом всегда, даже днем, был усеян светящимися прямоугольниками — и трудно было сказать, кто здесь когда спал, а кто бодрствовал.
Слепые и есть слепые, думал о них Левенцев. Им все одно, что свет, что тьма. А иногда замечал, как стоят слепые на солнце, греясь, и думал уже по-другому — при свете все же и слепым лучше. Теплее, спокойнее.
Глядел он на них до того дня с жалостливым равнодушием, смешанным с отчуждением и неприязнью — были они теми пятнами, которые уже существованием своим нарушали гармонию мира, вдохновлявшего его и воспеваемого им.
В то утро, проснувшись, он распахнул дверь в комнату, где ждала его работа, и увидел прежде всего солнце — оно светило прямо в окно, и в острых его, пронзительных лучах плавилось все — и дерево за окном, и схваченный морозцем город, его дымы и низкое, подернутое мглой небо; затем Левенцев увидел свой только начатый холст — тот показался ему холодным, безжизненным и жалким в сравнении с ослепляющей, живой картиной за окном; Левенцев подумал, что сейчас же возьмется за палитру, но почувствовал, что не хочет да и не может приступать к обычному, ежедневному своему занятию; он помедлил, глядя в окно и прислушиваясь к себе, и лишь после этого признался, что ему мешает непривычный, оставшийся здесь со вчерашнего дня едва уловимый запах духов; он насупился, но ему, вопреки здравому смыслу, вопреки вросшей в него привычке устранять, отметать все, что мешает работать, захотелось сохранить навсегда этот запах…
Появилось желание бежать на улицу. Не зная, куда и зачем торопится, он наскоро умылся, натянул куртку и с шапкой в руках выскочил из дома.
Заиндевевшие деревья искрились на солнце и были сказочно роскошными. Левенцев остановился, забыл на время и запах духов, томивший его, и самое Антонину, тоскуя по которой он неведомо куда торопился.
Он бы, наверно, долго простоял, охваченный восторгом, а потом его с неудержимой силой потянуло бы к себе — к кистям и краскам, но тут кто-то покашлял сзади, и Левенцев обернулся.
Перед ним стоял, опираясь рукой на клюшку,