Ратниковы - Анатолий Павлович Василевский
Семен Артемьевич поймал себя на том, что смотрит на Левенцева тем самым цепким, оценивающим взглядом, какой заметил при первой встрече у Левенцева, и удивился этому: не мог же он всерьез принимать только что услышанное — заносит человека, а тот рад, мудрствует. С минуту они молчали. Сидели, отвернувшись один от другого.
— Не понял ты меня, — сказал наконец Семен Артемьевич. — Если человек хорошо выспался и поел — даже самая осточертелая работа ему не в тягость.
— Э-эх! — Левенцев поднялся. — На разных языках говорим. Встретились, будто иностранцы.
По прищуру в глазах Левенцева Семен Артемьевич понял, что тот взгляд, который только что был у него, перешел к этому чудаку.
— Первый раз человека вижу, — сказал он, — который от новой квартиры отказывается.
Левенцев опять нехорошо усмехнулся.
«Ах, так! К тебе с добром, а ты с ножом?!» — Семен Артемьевич стал медленно наливаться гневом; в это время в дверях вновь неслышно, будто призрак, возникла секретарша, подняла и опустила плечи, давая знать, что все сроки, какие мог израсходовать Семен Артемьевич на разговор с не известным никому человеком, давно истекли; Семен Артемьевич почувствовал, как зашумело у него в ушах — верный признак, что он сейчас может сорваться, так рявкнет, что и секретаршу, и бороду эту козлиную, что маячит перед ним, как ветром выдует из кабинета. Он сжал челюсти, потер шею, разгоняя прилившую к затылку кровь, и махнул рукой — секретарша опять исчезла.
— Однокашники как никак, соседи бывшие, — сказал он вяло.
— А не были бы однокашниками?
— И разговору бы не было.
— Выходит: свой — на, возьми, — с издевкой сказал Левенцев, — чужой — знать не знаю тебя?
— Других другие знают.
— А если никто не знает?
— Ну, тебя-то знают — в газетах про тебя пишут.
— Не писали бы — не позвал бы?!
— Ну, вот что! — хлопнув ладонью по столу, сказал Семен Артемьевич. — Ты, я вижу, демагог! Для себя — не для себя… Тонны, километры, план… Языком чешешь — научили тебя! А планы, которые, кстати, всем нужны, тебе тоже, выполняют не такие, как ты! Сел бы в мое кресло, посидел!..
Тут Семен Артемьевич вспомнил, сколько времени потратил на Левенцева и какие его ждут еще дела на сегодня, и умолк, чувствуя опять, как нарастает шум в ушах.
А Левенцев, глядя на его злое лицо, подумал: «Меликасет остался Меликасетом, но тут не школа ему — кулаком не ткнет». И сказал, криво усмехаясь:
— Я стоя работаю, да стоять негде. А ты удобно сидишь — вот бы тебя загнать в телефонную будку, кресло твое туда всунуть.
Семен Артемьевич, который в эту минуту решал, как поступить с Левенцевым и как отчитаться после об этом перед Сергеем Михайловичем, чьи слова «не тяни, не тяни… Прямо мне доложишь» не шли у него из головы, вскочил.
— Не равняй нас, не равняй! — И сжал кулаки, последним усилием воли остановил себя. Багровый от гнева, с перекошенным лицом, навис над столом. Вышвырнет он сейчас вон этого козла: «Предлагали квартиру — отказался…» И пусть ждет, когда еще его позовут, когда еще предложат… — Равняться вздумал! Ты дом хоть один построил? Хоть один кирпичик в дом этот положил?! Картинки рисуешь, а кого они согревают?! Ты спроси, спроси человека, что ему прежде всего надо — дом, хлеб или картинка твоя?..
Остывая, Семен Артемьевич опустился в кресло. Снял телефонную трубку, стал набирать номер и забыл, куда собирался звонить, бросил трубку на аппарат. Опять потер шею. Равняться вздумал… А ты отвоюй себе право сидеть удобно, жить так, как я живу…
— К твоему сведению, — сказал он, — я такой груз на себе тащу, что тебе и не снилось. Мне демагогией заниматься некогда! И кончено! — Он помедлил и, размышляя вслух, чеканя слова, проговорил: — Скажем так: живет один, предлагали отдельную двухкомнатную квартиру со всеми удобствами — тут и живи, тут и рисуй — отказался. — Семен Артемьевич снова поднялся, оперся о стол руками: — На этом разговор наш окончен. Иди.
Левенцев стоял. Стоял, как пригвожденный к красной ковровой дорожке. Последние слова Семена Артемьевича произвели на него необыкновенное, труднообъяснимое действие. Он даже не сразу понял, что на него так повлияло; ему даже показалось сначала, что задело его так сильно лишь это высокомерное: «Разговор наш окончен — иди»; вслед за этим ему представилось, что вся унизительная сила этих слов состояла в том, что они вытекали из предыдущих слов об отдельной двухкомнатной квартире; и лишь после всего этого, ощутив на щеках, а затем и во всем теле жар стыда, он осознал, а вернее, воспринял, воспринял сразу и разумом, и чувством — всем существом своим, что слова Семена Артемьевича ударили его так сильно потому, что он их заслужил.
Разве Семен Артемьевич не предлагал, не навязывал ему буквально именно то, что требуется, а он, будто у него заткнуты уши и завязаны глаза, будто лишенный начисто разума и совести, ломился нагло в открытую дверь и при этом еще вел себя оскорбительно…
Семен Артемьевич чего-то от него ждал, а он стоял перед ним в растерянности, испытывая все больший стыд и презирая самого себя за тупость и самонадеянность, за то, что вообразил, будто способен увидеть человека, ничего о нем не зная.
Он думал о Худякове только плохо! О человеке, который сам, сам вызвался помочь ему, не имея от этого никакой выгоды! Почему он так думал? И почему не мог понять, что ему предлагают? Разве не знал, что квартиры бывают двухкомнатные и отдельные? Забыл? Не мог просто-напросто представить самого себя в такой квартире?! Нет, все шло от другого, от того, что с детства привык связывать с Худяковым только плохое, только несправедливое!.. И сам стал позорно несправедлив…
— Все! — сказал Семен Артемьевич и нажал на столе кнопку — в следующую секунду в дверях возникла секретарша. — Приглашай комиссию.
Секретарша показала глазами на Левенцева.
— Приглашай, приглашай, — повторил Семен Артемьевич, опускаясь в кресло.
— Извини, — проговорил Левенцев, — я не предполагал…
Семен Артемьевич, который уже рылся в бумагах, поднял голову и почувствовал ту самую радость, даже торжество, какие приятным холодком возникали всякий раз в груди, когда становилось ясно, что именно он выходит победителем из спорных обстоятельств. А в том, как держался до этой минуты Левенцев, было что-то беспокоящее, настораживающее и вызывающее безотчетную неуверенность в себе, будто Левенцев обладал убеждением в необъяснимой своей правоте, дающей ему