Ратниковы - Анатолий Павлович Василевский
Семен Артемьевич вышел из-за стола, пожал руку, потрепал по плечу.
— Не дождешься тебя, гляжу, решил потревожить. Зазнаешься?
Левенцев, борясь с возникшим у него желанием снова дерзить, сел. Раскинул руки на спинках других двух стульев.
— Как это ты обо мне вспомнил?
— Кто же знал, что Левенцев — ты и есть. Мало ли однофамильцев?
— Ошибаешься. Левенцев один, других нет.
— Как это? — спросил Семен Артемьевич, возвратись за стол и усаживаясь.
— А вот так… За меня мое никто не сделает.
— По-твоему, я тут лишний? — удивленно и с иронией спросил Семен Артемьевич.
— Ну, почему лишний? — Левенцев окинул взглядом просторный кабинет, стулья вдоль стен, стулья вдоль длинного полированного стола, широкую ковровую дорожку.
Семен Артемьевич наклонил голову и, глядя исподлобья, сказал хмуро и с сожалением:
— Нелегко тебе, видно, живется, отсюда и такое искривленное понимание жизни.
— А ты, конечно, понимаешь ее правильно, — насмешливо проговорил Левенцев.
— Вижу, принимаю ее такой, какая она есть. — Семен Артемьевич, насупясь, побарабанил по столу пальцами. — Тот, кто пошире смотрит да побольше видит, тот и груз тащит потяжелей, тому и компенсация, наверно, нужна побольше.
Левенцев засмеялся:
— И я о том же.
— О том, да не о том. — Семен Артемьевич с досадой подумал, что впустую тратит время, но не мог пересилить желания осадить этого человека, который, пользуясь их давним знакомством, держит себя так нагло, и поднял указательный палец: — Потребности и возможности их удовлетворения у всех разные — это реальность, от которой невозможно уйти, а ты требуешь, чувствую, чего-то такого!.. — И Семен Артемьевич покрутил перед собой кистью руки.
— Разница еще в путях и средствах этого удовлетворения, — сказал Левенцев.
— Что за скверная привычка у тебя — на других пальцем показывать?!. — раздражился внезапно Семен Артемьевич. — Ты вот картинки малюешь — себе небось оставляешь ту, которая получше?!
От удивления лицо Левенцева вытянулось и вспыхнуло, и он сидел молча и неподвижно. Ведь он пишет каждую картину потому только, что ему кажется всякий раз, будто без этой его картины другие не увидят, не почувствуют того, что открывается только ему! И он пишет их для других, и только для других!..
— Себе я не оставляю картин, — сказал он наконец.
— Ага! Для других рисуешь? Может, и деньги за них не берешь?.. — Семен Артемьевич выждал, надеясь увидеть на лице Левенцева замешательство. — То-то. Для других никто не живет, для других работаем, дело делаем, продукцию даем. Я, к примеру, больше даю, ты — меньше. Больше даешь — больше берешь. В этом твое право.
Вошла без стука секретарша.
— Семен Артемьевич, вы пригласили на шестнадцать тридцать комиссию — все в сборе.
— Пусть подождут.
— А в семнадцать, вы просили напомнить, у вас совещание.
— Успею.
Секретарша бесшумно исчезла.
— Зачем ты меня вызвал? — спросил Левенцев.
— Вызвал я тебя… — Семен Артемьевич в это время смотрел на часы и мысленно распределял оставшееся до конца рабочего дня время и уже далек был от Левенцева. — Вызвал я, — повторил он и поднял голову, — пригласил не для дискуссии, конечно. Живешь ты, оказывается… — Поцокал языком и не сказал, как живет Левенцев, потому что сидел тот перед ним раздражающе самоуверенный. — Квартира тебе хорошая нужна, вот что я думаю.
Левенцев поежился, будто за воротник ему попало что колючее.
— Я же говорил: нужна мастерская.
— Квартира, значит, не нужна?
— Она у меня есть.
— Устраивает и такая?
Левенцев сморщился, будто у него заболел зуб.
— В самом деле помочь хочешь?
— Хочу, — твердо сказал Семен Артемьевич.
— И можешь?
Семен Артемьевич откинулся на спинку кресла, развел руками, засмеялся, и Левенцев, неожиданно для себя, почувствовал потребность рассказать ему откровенно о своих мучениях, о том, как часто бывает, когда в часы, каких ждешь порой месяцами и в какие можешь легко, почти не задумываясь, а лишь сдерживая непомерное трепетное напряжение выложиться наконец всецело, в часы, когда кажется, что сделать ты можешь гораздо больше того, на что способен, — именно в эти часы почему-то буйные его соседи затевают очередной скандал, и приходится бросать кисти и убегать прочь, а потом ждать дни и недели, когда опять явится к тебе то самое состояние, которое кто-то когда-то назвал вдохновением.
— А можешь — так помоги, — проговорил он, опустив голову. — Мастерская нужна! Трудно даже представить себе, как нужна!.. Силы у меня есть — я чувствую, и говорить хочется в полный голос, а условий для работы нет. Нет никаких условий! Мыкался-мыкался! Терпел, а теперь наступило время…
Левенцев поднял голову, и увидел веселые глаза Семена Артемьевича, и осекся. Разве поймет его этот самодовольный, сытый человек?! А он унижается перед ним.
Левенцев чуть было не вспылил, с трудом совладал с собой, с трудом промолчал. А Семен Артемьевич понял это по-своему.
— Ты все толкуешь о высоких материях, а я тебе — о простом, о будничном: жить не хочешь по-человечески?..
«По-человечески! — в ярости подумал Левенцев. — Как по-человечески жить, если глотку тебе затыкают в самую счастливую твою минуту?!»
— Один живешь? — продолжал Семен Артемьевич.
— Один, — сказал нехотя, после долгой паузы Левенцев.
— А потому, наверное, что жену привести некуда? Будет квартира хорошая — все наладится. Тишина, уют многое значат, а появятся детишки — и ты переменишься, помягчаешь, подобреешь…
И голос Семена Артемьевича, добродушный, покровительственный, и глаза его, веселые, хитрые, — все, казалось теперь Левенцеву, унижало его.
— Что это тебе вздумалось заботу свою обо мне проявлять? — спросил он, старательно приглушая голос. — Тишина, уют, детишки!.. Мне мастерская нужна! Мастерская! Работать негде! Работать! Можешь — помоги. Спасибо скажу.
Семен Артемьевич тихонько посмеялся:
— Трудный ты человек. А знаешь почему? Вкуса у тебя к жизни нет. Еда, сон, одежда приличная…
Левенцев не дал ему договорить:
— Да на черта мне все это! На черта! Ты дай мне возможность работать! Может быть, я одним тем, что выговорюсь, сыт буду?!
— Но, но, но, но! — Семен Артемьевич погрозил пальцем. — Опять в облаках витаешь. Устроенный быт — то, как ты выспишься, поешь.
Левенцев снова не дал ему говорить, закричал неприятным фальцетным голосом:
— А я и без сна, без еды!..
— О-о, — сказал Семен Артемьевич, — без этого еще никто не прожил. — Ему стало жаль Левенцева. «Дурень, — подумал он. — Дурень, оттого и в облезлой шапке ходит и с пузырями на штанах».
— Проживу! Я проживу! — повторил Левенцев, сознавая вдруг, что говорит не думая, что выглядит, наверно, глупо; умолк, покрутил головой, как бы приходя в себя после тяжкого пробуждения, и сказал тихо, больше для себя, чем для Худякова:
— Главное для