Юность - Николай Иванович Кочин
— Ах, отец, для бога тебе на копейку масла жалко…
— Бог, поди, в наших копейках и не нуждается. Сколько у него приносителей побогаче нас… Среди тысячей разве копейку заметит…
— А лепта вдовицы была замечена? Помнишь, когда мы были молодыми, поп на проповеди рассказывал.
Отец сражен и молчит: как все неграмотные люди, мать обладает потрясающе точной и богатой памятью. Про эту проповедь, тридцать лет назад слышанную, они разговаривают, как о вчерашнем дне. Даже припомнили, чья курица в тот день петухом кричала.
Церковный сторож отбивает на колокольне десять часов. На наших только восемь. Каждый вечер переводит отец стрелку в эту пору на два часа и, считая, что легка гирька, навешивает на нее все больше и больше груза: повесил уже гайку, ржавые гвозди, старый ключ. Сегодня он присоединил еще старую подкову. Только что он отошел, как цепочка вдруг обрывается, груз летит на пол, глухо шлепаясь. Мы не в силах сдержаться и закатываемся смехом.
— А ничего тут смешного и нету, — говорит мать. — Вы вот много знаете, послушаешь вас, на небо можете залезть, а этакую малость, как часы исправить, не умеете. Видать, вы только языком умеете… Вот вас только этому в книжках и учат — мели, Емеля, твоя неделя.
— Ты смотри, что нынче делается, — говорит отец, обращаясь к матери и игнорируя наш смех. — Плутовство какое повелось в мире. Часы куплены вовсе недавно, я думаю, мать, к свадьбе нашей куплены, и уже испортились. А ведь деньги взяты немалые — полтора рубля взяли денег серебром…
Он скрепляет цепочку лыком, отчего теперь на цепочке лышная шишка, и освобождает гирьку от груза. Затем куриным пером, окунутым в керосин, смазывает колесики часов. Керосин — это единственное у него средство от всех человеческих недугов и от всех технических неполадок. Часы затикали, зашевелились.
— Ну вот, может, теперь дурить больше не будут.
Мычит корова на дворе.
— Поди, отец, пора скотину кормить, али оглох?!
Отец засвечивает прокопченный фонарь, надевает шубу и уходит. Мать срывается с места и того и другого дерет за волосы.
— Вот вам, вот вам, дубины стоеросовые. При отце — и такие речи про царя. Он с царем знаком[2]. Подумайте-ко, старосту нашего попробуй спихни. А царя и подавно. У меня чтобы этого не было. С нас и одного тюремщика в роду хватит, и тот всему роду глаза выел…
И опять нас шлепает. Но как бы она ни шлепала, никогда от нее не было ни больно, ни обидно. А отец прикоснется чуть — и больно и страшно. Сразу стало в избе веселее после ухода отца. Евсташка прыгает козлом. Я из-под шестка выгребаю перемятые книги и укладываю их в изголовье на полатях. «Буря в стоячих водах» спасена. Еще сколько слез прольют девки!
— Хитрее прячь, — говорит мать, — а то найдет отец, и мне с вами от греха не уйти. Вот с этими книжками и беспокойство пришло в мир. Бывало, жили, школ не знали, ни докторов, ни начальников там разных. Спокойно и просто жилось. А как эти книжки завелись, так и хитрее люди стали. И беспокойства всем прибавилось. Каждый умнее другого хочет быть. А с докторами и болезни развелись.
За всю жизнь мать была один раз в кузнице и два раза на базаре. Город для нее — так это уж тридесятое царство.
Отец возвращается и докладывает о состоянии Васьки и как поела корова. Корова стельна. Мать точно знает, когда она «гуляла» с быком и когда ждать отела.
Перед избой треплются космы берез по ветру. Царапают стекла оконца. Жутко на дворе…
— Не иначе, как стучат, — вдруг говорит мать, и все мы прислушиваемся.
Действительно, кто-то робко царапается в окно.
— Да кто же это в такую пору, разве опять прохожий? — Отец приложился к стеклу. — А и впрямь прохожий. Дрожит на завалинке. Словно мы виноваты, что наша изба в проулке. Третий на этой неделе…
— Полно, отец. Куда же от них денешься? Иди отворяй скорее… Не дать приюта прохожему — великий грех…
Отец, как всегда, ругается, но выполняет приказание матери. Вскоре он возвращается и ведет за собой странного человека и страшного. Прохожий в лохмотьях, из-под них просвечивает кое-где голое серое тело. Оброс он, как дикарь, такого изображают на картинках. Голова и шея замотаны тряпками. Дрожит у порога и молчит.
— Отколь, добрый человек?
Он скрюченными пальцами разматывает тряпки на шее и отвечает простуженным голосом:
— Из пересылки.
— Что, что?
— Из пересыльной тюрьмы.
— Так ты что же — разбойник?
— Нет, я беглый. От властей скрывался… Не было вида на жительство. Сперва посадили, а вот теперь сами выпустили. Народ выпустил…
— Какой народ?
— А демонстранты…
— Ты, батюшка, видать, басурман. Говоришь не по-нашему.
— Нет, я русский. Я восемь лет по волчьему билету ходил… А теперь без конвоя… Пробираюсь домой.
— Родина-то у тебя есть?
— А я и не знаю. Иду в село Гагино.
— Чудной ты какой-то, — говорит мать. — Отец, иди позови матушку, она его моментально выяснит.
— А чего выяснять-то, сразу видно, что каторжник, — говорит отец и уходит за бабушкой, которая жила с нами по соседству.
Лохматый человек сунул руки в печурку и сильнее задрожал, закряхтел, заворочался, но уже от удовольствия.
— Жена-то есть ли? — пытает мать.
— Нету, не нажил.
— А изба?
— И избы нету.
— Так зачем же ты идешь в Гагино, чудо гороховое?
— Вот этого я и сам не знаю. Куда-то человеку надо идти. Там я родился…
— Ну, а на службе ты был на какой?
— А я сказал, в тюрьме был. С пятого года по тюрьмам. Двенадцатый, выходит, год. Как тогда барин Пашков нас