Неисправимые - Наталья Деомидовна Парыгина
— Вон Букалов хотел помочь, — говорит Козлова, худая крепкая старуха, — а его же и обворовали. Нет уж, в чужие дела лучше не соваться.
— Верно, бабка, — одобрительно произносит Таранин, — непрошеным советчикам по шее дают.
— По шее ты мастер давать, Яков Иванович, — вступает в беседу Букалов, — это известно. А вот мозгами шевелить не любишь. С женой по-скотски обращаешься, сына едва не изувечил. Нехорошо он поступил, кто говорит, что хорошо, так ведь человеку язык дан, чтобы разговаривать, разум, чтоб понимать. Ты объясни, ты поругай, накажи, а табуреткой по голове — это не наука. Сейчас ты его бьешь, а подрастет — он тебя стукнет. И жить с тобой не будет, останешься на старости лет один, как бобыль.
— Сам ты, Яков Иванович, виноват, что сын воровать пошел, — заговорил пожилой лысоватый человек — счетовод Митрошин.
— Я учил Борьку воровать? — крикнул Таранин.
— Про это я не говорю. Только ведь ребенок внимания требует, ласки. А ты своего сына хоть Борей назвал когда? Не слыхал я ни разу. «Борька! Борька!» А хуже того — пример подаешь скверный. Ты сколько не работал? Год без малого, недавно только устроился. Ну, и сыну трудовая жизнь постыла. Ты водкой тешишься, к сударушке ходишь, а ему картежная игра по душе пришлась. Ты спекуляцией денежки наживаешь — люди-то видят, не упрячешь такое дело, — а Борис — воровством попытал. Одно другого стоит.
Таранин ничего не возразил Митрошину, только вопросительно оглядел своих соседей, точно увидел в первый раз. Молодая женщина Дуся Шаталова, по слухам, любительница сплетен и скандалов, жадно смотрела в рот Митрошину.
— А всяк живет, как знает, — звонко сказала она, когда Митрошин умолк. — Подумаешь, жену поколотил. Что ж ее, дуру, не бить, коли позволяет…
Я не заметила, когда Таранина вышла из-за перегородки. Теперь она стояла, прислонясь к косяку, прямая, неподвижная, с широко открытыми глазами и стиснутым ртом. Ей было горько, стыдно, тяжело, но выражение протеста, которое я заметила еще в детской комнате, все явственнее проступало на лице Тараниной. Она как будто пробуждалась от дурного затянувшегося сна. Надолго ли?
— Я шестерых вырастила, — в упор глядя на Зою Киреевну и словно не замечая никого, кроме нее, заговорила Головина, пожилая полная женщина. — Все знают, тридцать лет в этом доме живу. Кто про моих детей худое скажет?
— Про твоих худого никто не скажет, — выставил Букалов.
— Муж у меня на фронте погиб, одна ребят подымала. Я — мать, и дети меня любят и уважают. А ты, Зоя, про свое материнство забыла. Полюбила человека, жила с ним — я не осуждаю, ладно. А от детей зачем отвернулась? От горя любой никнет, только если ты мать, — не забывай об этом ни в горе, ни в радости. Ты детей на свет произвела, так доведи их до дела.
— Ладу нет в семье, вот он и корень, — сказал старичок-пенсионер. — Чем так жить, лучше врозь пойти, каждому по своей дорожке. Милей тебе, Яков Иванович, другая женщина, так уж лучше уйди к ней. Ты так и так детям не отец.
— Как это я не отец? — спросил Таранин.
Он слушал соседей с каким-то новым, незнакомым мне выражением. Тут было и внимание, и недоумение, и, как будто, растерянность. Если бы он правильно понял суровые и доброжелательные слова соседей, если бы задумался над жизнью своей семьи!..
— Как это я не отец? — повторил Таранин.
— Отец не тот, который народил, а тот, который воспитал. А у тебя что сын, что дочка — радоваться нечему. Школу покинули, людей не уважают, к труду неохочи…
Что-то снова хотел сказать Букалов, но вдруг отворилась дверь, и вошла Алла. Она была в демисезонном пальтишке, платок сдвинут на затылок, рыжие волосы растрепались.
— Сколько у нас г-гостей, — чуть заикаясь, сказала она. — Свадьба, что ли?
Алла была немного навеселе.
— А ты разве замуж вышла? — спросила Дуся Шаталова, глядя на Аллу загоревшимися глазками.
— Про то я знаю, — дерзко сказала Алла.
— Вот оно, — подхватил старичок-пенсионер, — вот оно, Яков Иванович, твое воспитание…
Таранин побагровел от стыда.
— Хватит! — крикнул он, стукнув ладонью по столу так, что едва не проломил тонкую фанеру. — Хватит, мое дело, не касается вас. Судьи нашлись. Знать вас не знаю и слушать не хочу!
— Не хочешь — твое дело, Яков Иванович, — сказал Митрошин, — а только не покайся.
Так окончился наш разговор.
10
Я потом много думала, надо ли было начинать этот разговор. И все-таки решила: да, надо. Но худо, что не довела дело до конца. Следовало пойти к Таранину на работу, встретиться с председателем цехкома, чтобы там затеяли с Тараниным новый разговор, быть может, более суровый. Он, наконец, понял бы… Он и так кое-что понял, но привычка к необузданной и грубой власти в семье взяла верх.
Таранин решил доказать, что для него не существует никаких авторитетов, кроме своего собственного. Когда Букалов, согласившийся по моей просьбе продолжать обучение Бориса, зашел за ним утром, папаша Таранин грубо объявил, что не позволит больше сыну сапожничать.
— Осрамил парня на весь город, а теперь зовешь? — добавил Таранин. — Не пойдет он. Ни к тебе не пойдет, ни к этой милиционерше.
И Борис не пошел на работу.
Позже я убедилась, что в сознании Бориса все-таки начался перелом. Он стал скромнее вести себя на улице, так что бригадмильцам не к чему было придраться, по-иному относился к матери и сестре. Но независимость отца нравилась Борису. «Хорошо отец турнул Букалова, — думал он, вероятно. — Надо было ему трепаться об этой сотне. Я ж ее потом отдал».
Борис не знал дома никаких, даже маленьких, обязанностей, труд был ему в тягость. И потому, расставшись с работой в промкомбинате, он был доволен. Снова спал до двенадцати часов, без цели бродил по улицам, курил, если удавалось, — выпивал. Как Борис рассчитался со своим карточным долгом, для меня осталось тайной. Свою ученическую зарплату он отдал матери, я проверила. Значит, снова добыл деньги нечестным путем.
В детскую комнату, ссылаясь на запрет отца, он не заходил совсем. Если же я встречала его на улице, отвечал на мои вопросы коротко и с увертками. «Как живешь?» «Ничего, живу, хлеб жую». «Учиться не надумал?» «Не всем быть учеными». «С Кешкой дружишь?» «Не особенно». «Зубарев бывает у