Черная шаль - Иван Иванович Макаров
— Отпирай, — кричу, — ирод! Край твой наступил, иуда!
II
Из грязи да прямо в князи… Ну, кого же было избрать в коноводы, в председатели комбеда, кроме меня? Да я и сама этого хотела, да, пожалуй, и добилась бы этого, если б меня не выбрали, — такой у меня тогда образовался пыл на моих заклятых врагов. Расцвела я тогда, распушилась я.
Помню, в девках еще я однажды видела сон очень страшный. Будто очутилась я в лесу. День такой синий-синий. Прямо передо мной полянка, и вся она засажена огурцами. Огурцы цветут. Уж так цветут, так цветут — сплошной цвет! Словно вся полянка желтым огнем горит. А кругом лес высокий, густой и тоже синий-синий.
Я закричала тогда благим матом во сне, проснулась и все никак не могла успокоиться. Очень уж я испугалась этого страшного цветенья.
Вот таким пустым и страшным цветом я и зацвела в те дни. Уж начиная с весны восемнадцатого года все мои события так и сдвинулись, что из первых большевистских помощников я очутилась в бандитках.
Лучше бы змея ядовитая в самое сердце меня уколола, краше бы глаза мне глиной засыпали, чем нежели было узнать мне Петрушино подозренье, услышать его укор. Ждала мать ненаглядного сына, мечтала, грезила, и вот тебе — на, радуйся, мать, встрече с разлучным детищем, осуши свои горькие слезы, утоли свою печаль лютую, согрей размыканную душу…
Да и не только подозренье его, не только укор незабывный бросили меня в отчаянье, а равнодушие его, его безразличность холодная, безучастность его. Ведь почти два месяца, как он, мой Петруша, был в нашем городе, верховодил там, всеми земельными делами управлял, а мне — ни строчки, ни весточки, ни письма. Хоть бы наказал с кем. Ведь я земли под собой не чуяла, когда бежала в город, как только бывший наш староста сказал мне, что он виделся в городе с Петрушей, что он разговаривал с ним, и допыталась я у старосты, что обо мне-то он ни словечка не обмолвился.
Пришла я тогда от старосты домой — сама с собой не совладаю. Комкаю все, что попало, спешу, собираюсь в город, в город бежать. Одна забота — чем, чем Петрушу обрадовать? Каким гостинцем? Какими дарами? За это хвачусь, за тем брошусь — все не то, что надо, что хотелось бы. Да и не знаю, не пойму, что мне хочется-то. Сундук открыла — давай метать все направо-налево. Чего ищу, сама не знаю. Мелькнуло у меня в мыслях — распашонку, в которой Петруша крестился, розовенькую, светло-светло-розовенькую, распашонку с зеленой шелковой ленточкой понести ему теперь. Так вдруг захотелось именно эту распашоночку ему в такую встречу дать.
«Блюди, — мол, — Петруша».
Все, все поймет сын, все почувствует, не горе, не горе — нет. Горе — наплевать! Радость, счастье мое родительское от встречи с ним поймет он, мой сокол, через эту светло-розовенькую распашоночку, через эту первую в своей жизни рубашечку.
«Ау, мой желанный! Ау, мой ненаглядный! Вот она, распашоночка твоя! Вот ты какой крохотный у меня был: вот тут ручонки, толстенькие, Петруша, у тебя были ручонки, с ямочками, с перетяжечками пухлыми, — в этих перетяжечках, в этих розовеньких ямочках, Петруша, Петя, столько радости, столько счастья находила твоя мать! Отсюда вот ножонки-лапочки, пальчики торчали. Вот так ими ты барабанил по воздуху, ноготочки малюсенькие и всегда задирались — усик задерется, как иголочка остренькая, в щеку, в грудь меня уколет — тоненький укол, радостный укол. А вот тут ленточка зеленая вылиняла, ты на нее слюнявился, от слюнок от твоих она вылиняла. А-а, ау, родненький!»
Собралась, скрутилась да передохнуть села на лавчонку, перед окном; сундук я уж не стала убирать, — как разбросала все, так и оставила. Вдруг облачко на меня, на мою радость налетело. Что ж, думаю, он у старосты обо мне не спросил, что ж весточку о себе не подал?
Гляжу я на улицу, на березу — у нас прямо перед окном береза растет: ветер на воле, ветер ветки голые, черненькие так и трясет, так и мечет их из стороны в сторону у меня перед глазами. Через двойные рамы глухо, ни ветра не слышно, ни шороха веточек, словно там, на улице, совсем другая жизнь, другой, бесшумный, но очень тревожный мир.
И меня это растревожило. Да ненадолго! Мелькнуло облачко да прочь унеслось. Опять душа озарилась ярким солнышком.
Не подал, думаю, весточки, значит, только что прибыл, значит, нельзя было, и уж, наверное, сам собирался, рвался ко мне.
Я ведь уж в городе узнала, что он почти два месяца до нашего свиданья верховодил там по земельной части.
А тут еще втемяшилось мне забежать к Мане Казимировой. Думаю, может, она записку со мной напишет ему, поклон пошлет — все радости я ему сразу в один узел собрать решила. С собой ее взять мне не хотелось, одной, одной хотелось свидеться с Петей в первый раз.
Маня оказалась дома. Присела к уголку стола, листочек бумаги перед ней, пишет что-то. Уж, думаю, не узнала ли и она о Петруше, не ему ли письмо отписывает?
— Здравствуй, Манюшка, здравствуй, голубушка. Помешала? Письмо ли кому готовишь, не снесу ли кстати?
— Нет, не письмо. Да и некому писать. Все дома.
Сама такая печальная, такая туманная. Присмотрелась я к ее писанью — вижу, совсем не письмо, совсем не похоже на письмо. Стихом написано. Песня записана. Видать, новую где-то достала. Мне, как я посмотрела, запомнилась одна строка из того, что было записано на свежей странице. Начало-то, по-видимому, было уж списано на обратной стороне:
«Не живой он был, а умирающий…»
— Маня, это кто же такой «умирающий»? Умирать ли теперь! Кстати ли умирать-то?
— Так… песня… про лебедушку…
— А петь-то кому думаешь, родная?
— Некому… Себе…
— Некому?!. А ты, ягодка моя, найди — кому.
— Искала, да не находится.
— Покличь, авось отзовется.
— Нет, не откликнулся.
— Так и нет?
— Так и нет… все на одну колодку: песню слушает, а рукой…
Поняла я ее. Свою непорочность девичью вспомнила. Ей быть за Петрушей. Не кому другому, — ей. Только она и завершит его счастье, только она, разъединственная, и озарит своими чудесными глазами новую Петрушину долю, с ней и придет самый радостный праздник к Горяновым в дом.
— Маня, — говорю. — Петрушка мой объявился. В городе он комиссаром по земельным делам. Староста Изюмов виделся с ним. Лично виделся.
И она меня порадовала, вспыхнула вся, заторопилась, в лице изменилась, словно бы испугалась. Потом изорвала все свои