Черная шаль - Иван Иванович Макаров
Свобода, равенство и братство…
Утром ко мне Михайло Кренев вдруг приходит (он с тех пор, как был у меня со старостой да с понятыми в ту ночь — об этом после скажу, — ни разу не заходил ко мне в избу) и, как будто ничего не знает о том, что в городе случилось, спрашивает:
— Ну, что же, Прасковья, похвались, что тебе досталось там. Тебе, я чай, особенную долю выделили, как у тебя сын нонче в моде.
Я молчу, а он опять:
— Чай, нести-то устала. Ты б лошадку у меня попросила, я бы опять рысака тебе не пожалел…
В ту ночь, когда ко мне приехал Николай со своим отрядом Красной гвардии, я первый раз в своей жизни увидела патроны. Навалили они их тогда на столе целый ворох, а я вдруг подумала: «Сколько же тут на моем столе смертей лежит! Штука, — думаю, — какая!» Взяла одну да к Николаю:
— Николай, — говорю, — штучка какая…
— Да, птичка-невеличка…
— Чем же убивает, Николай?
— А вот эта серебряная. А эта — на отброс.
Так вдруг тогда мне в самое сердце проникли почему-то эти его слова «птичка-невеличка». Почувствовала я, словно бы с того часу жизнь моя заострилась на носике светленькой пули, вся доля-недоля моя будто заряжена и ждет своей минуты.
Сила, сила-то какая! Свистнет, да в сердце — и край… Не испугалась я тогда ничего, не поразилась ничем, хотя по всему видела, что и Николай и его гвардейцы, которым он раздавал патроны, решились на все. Я даже о Петруше у него тогда не заикнулась.
— Прасковья, — спрашивает у меня Николай, — у Михайлы Кренева сколько лошадей?
— Одиннадцать.
— Одиннадцать да четыре… Хватит, ребята.
— На город, Николай? — спрашиваю я.
— Да, Прасковья, окопалась там всякая такая сволочь.
Поднялся мой Николай да у гвардейцев, которые вошли в избу, спрашивает:
— Кто запрягать умеет, пойдем за мной, человечка четыре-пять.
Они — на улицу, и я за ними. Что же, думаю, он собирается делать? Неужели хочет самовольно лошадей у Михайлы запрячь?
Однако за Николаем увязалось человек десять. Подходят они к Креневым, стучат в дверь. Вышел сам.
— Кто там? — кричит из сеней.
Николай ему:
— Открывай!
— Кто, спрашиваю?
— Открывай, народ требует!
— Какой к черту народ?! Говори толком, кто?
— Считаю до трех… Открывай! Заряди, ребята!
Когда они защелкали затворами, я почувствовала, что винтовка — живое существо. Сколько я потом оружия видела, сколько сама переносила — мне всегда казалось и кажется, что в стволе каждого оружия есть душа, и даже не душа, а какое-то тонкое, холодное существо. Сама на себе я испытала и многократно проверила это страшное ощущение, когда впоследствии наедине подолгу смотрела в дуло револьвера или винтовки. Мне всегда, всегда мне казалось, что из темного отверстия на меня в упор глядит кто-то.
Вот когда красногвардейцы Николая навели свои винтовки на дверь, меня словно бы осенило. Со мной, как я сама себе теперь определяю, случилось вот что: именно в ту минуту мне открылось, что оружие, что его тонкая холодная душа решит все мои узлы. Словно бы из дула этих наведенных на Михайлову дверь винтовок что-то отозвалось на мою каменную тоску, как-то ответилось на мое одиночество. Будто бы не на дверь они были наведены, а к моему сердцу притиснулись все и, как живые хоботки, всосали в себя мою злобу. В секрете, втайне, душой всей я поняла и почувствовала, что я могу владеть оружием, что со мной совершилось что-то, что я, как гадюка, вылезла из своей старой кожи, и нет теперь сельской бабы Прасковьи, нет и не быть ей впредь. Аминь!
Самая страшная и горьчайшая изо всех горьких обид и унижений, перенесенных от Михайлы, припомнилась мне, когда красногвардейцы навели дула винтовок на его дверь. В темноте я словно бы опять увидела детский свивальник поперек моей постели, как он лежал в ту ночь, когда я прямо с реки угодила в лапы к Михайле со старостой да с понятыми. Я сразу же тогда решила себе каторгу. Свивальник, думаю, они так положили нарочно на глазах, чтобы меня поразило, чтобы я с повинной тут же грохнулась.
Да я, наверно, бы и грохнулась им с повинной и во всем бы тогда же и открылась, помолчи староста хотя одну еще минутку — нет, нет, не минутку, а одно-разъединое мгновенье. Староста спас, староста, тем, что он заговорил, не помедлил эту секундочку. Мужик он у нас совестливый, застенчивый, неудобно, видать, ему показалось ко мне с обыском явиться. Подошву он со стола взял да мне показывает:
— Вот, — говорит, — Прасковья, были мы у тебя по требованию Михайлы Прохорыча с обыском, подошву его нашли. Подошва, конечно, верно, казенная. В ответе быть за нее полагается.
Это меня-то к ответу за подошву, которой он грозил мне по морде ударить и которую нарочно у меня оставил.
Но, как видится, не хватило ему этого моего позора, не насытился он, знать, этим. Уготовил он мне тогда еще и на закуску.
Когда мне определили быть три месяца в арестантских и я уж приготовилась перенести, как вдруг меня извещают, что за меня вместо наказанья уплачены деньги неизвестным лицом — штраф. Я тогда сразу уже решила, что Петрушина обо мне забота, что товарищи его по его просьбе обделали все и освободили меня.
Так меня тогда утешило, так мне было радостно. Думаю, значит — живехонек, значит — обо мне печется-заботится соколик мой ненаглядный.
На крещенье в тот год у меня срок батраченья у Михайлы выходил. Кончилась, думаю, одна заботушка — долги с плеч. По людям, думаю, буду ходить на работу, сторожихой в школу наймусь, но у него не останусь. Хватит. В крещенье встретила его на дворе и говорю ему:
— Давай сюда векселя. Забыл, что срок мой кончился?
А он мне:
— Старый кончился, новый начался.
— Это как же так, спрашивается?
— А вот так, — говорит. Да мне выкупную квитанцию, по которой, оказалось, он, а не Петины товарищи, заплатил за меня штраф вместо тюрьмы, к самым глазам обеими руками за уголки приставил…
— Раз… Открывай! — считает Николай.
Только сказал «раз», слышу, Михайло из сеней в избу — шасть. И Николай, видать, понял, что Михайло убежал в избу. Отошел от дверей в сторону да и скомандовал:
— Двинь разок, товарищи!
Вот залп когда грохнул, я словно сама не своя сделалась.
«Наше, — думаю, — наше теперь все. По-нашему, по-Петрушиному теперь все. Наша воля, наша сила». Подскочила я к Михайлову окну да