Руслан Тотров - Любимые дети
— Дружеский! — смеется он. — Встречный!
— Отстань, — отмахиваюсь, — я же не пью.
— Больной, что ли? — интересуется один из незнакомцев. — Печень?
— Бери, бери! — Габо сует фужер мне в руку.
Беру — куда тут денешься? — отпиваю половину.
— До дна! — весело требует Габо. — Ты что, не уважаешь нас?!
А тезка мой, Алан, помалкивает себе и усмехается едва заметно, и это почему-то задевает меня, и я допиваю — ему или себе назло? — переворачиваю фужер, показывая, что в нем не осталось ни капли, и возвращаю порожнюю тару Габо, а незнакомец, обозвавший меня больным, подносит, как микрофон, к самому рту моему подсовывает кусок мяса, насаженный на вилку, и я машинально хватаюсь за нее, но он не выпускает, насмерть держит: угощение я должен принять из его рук — это входит в ритуал оказываемых мне почестей. Стаскиваю зубами мясо с вилки — великоват кусочек, не прожуешь — и с полным ртом усаживаюсь за стол, пожимаю руки, знакомлюсь: «Заур, — слышу и, — Берт», и сам мычу в ответ: «Алан», а Габо уже снова наполнил фужер и протягивает мне его:
— За сказанное!
Теперь я должен выпить за то, что говорилось до меня за столом, признать и одобрить, после чего меня наделят всеми правами и привилегиями, которые выразятся, видимо, в том, что пить можно будет не из фужера, а из рюмки. Вскакиваю и, всем своим видом показывая крайнюю степень испуга и ужаса даже, порываюсь бежать, но Алан хватает меня за руку и ворчит, сердясь на Габо:
— Оставь человека в покое!
Тот смеется, довольный, а я снова усаживаюсь за стол и проглатываю наконец дарованный мне кусок.
— Ради него на стакан сели, — сообщает Габо, кивнув на Алана, запускает руку во внутренний карман его пиджака и достает зачетку, — кнокай.
Можно и не переводить для беленькой — сесть на стакан — и так понятно. Кнокай — смотри. Раскрываю зачетку — отл., отл., отл. — никакого разнообразия. Улыбаюсь Алану:
— Ты не шутишь?
Он пожимает плечами: делаю, мол, что могу.
— Сегодня сдал последний экзамен, — говорит. — Они меня прямо из института вытащили.
— Упали ему на хвост! — ликует Габо.
Выследили, пристали, приклеились.
— Он же стремный, — вступает Берт. Или Заур. — Сам не догадается обмыть.
— Что такое стремный? — интересуюсь.
— Долдон, значит, — отвечает Заур. Или Берт. — Старомодный такой, без понятия.
— Ой, трески! — веселится Габо. — Долдон — это же совсем другое!
— Кончайте! — морщится Алан.
Но Берт, или Заур, вернее, оба они уже завелись, и Габо поддразнивает, подъяривает их — завязывается шумный диспут.
— Как триста восемьдесят шестое? — спрашиваю Алана.
— Приняли, — отвечает он.
— Это я и сам знаю, — говорю, — расскажи, как было.
— Приехали двое из Воронежа, ну и Васюрин, конечно, а от наших — директор, З. В. и Эрнст. Воронежским изделие понравилось, подписали акт без единого замечания.
— Слава богу.
Алан пожимает плечами:
— При чем тут бог? Изделие работает как часы, не придерешься.
Но речь идет все не о том, ах, не о том, и я не знаю, любопытство ли меня одолевает, гордыня или, еще хуже, тщеславие, но жду в нетерпении, хочу услышать, — а было ли сказано хоть слово в мой адрес? Произнес ли хоть кто-нибудь вслух мое имя — и не дождавшись, спрашиваю как бы между прочим:
— А по мне не скучали?
— Директор все объяснил приезжим, — отвечает Алан. — Сказал, что в настоящее время ты проходишь переподготовку по своей военной специальности.
Скрывая смущение и разочарование, поворачиваюсь к Габо:
— Ну, — интересуюсь, — выяснили, что такое долдон?
— А-а, — машет он рукой, показывая на Берта, или на Заура. — Что с ним спорить? Уперся, как сивый яшка.
Спрашиваю, усмехаясь:
— А как по-осетински — кит?
Габо растерянно смотрит на меня, потом, вопросительно, на Берта, Заура и Алана, но те как бы не замечают его взгляда.
— А лемех, шкворень, ступица?
ЭТОГО ОНИ НЕ ЗНАЮТ.
— Ой, мои веники! — хватается за голову Габо.
Для овечки: прозвучавший возглас выражает удивление.
— А сам ты знаешь? — напирает Заур или Берт.
— Я деревенский, — отвечаю.
— Ну, а в городе все эти дышла-постромки никому не нужны, — находит выход из положения Берт или Заур.
— Конечно, — говорю, — киты в деревнях живут, на пастбище травку пощипывают.
— Какие вилы! — восторгается Габо и сам же переводит для беленькой: — Законно ты его подколол?!
То есть здорово поддел.
А жизнь ресторанная продолжается, ножей и вилок бодрый перестук, голоса зычные, но оркестр уже не ча-ча-ча-йе-йе играет, а танец ингушский — дробь барабанная, электрогитар переборы, — и на площадку, где только что шейк отплясывали, три парня выходят, ингуши, и двое из них останавливаются на краю, словно у обозначенной ими же самими границы, а третий, стройный, высокий, в блайзере темно-синем, в пуговицах золоченых, легким шагом вступает в круг. Остановившиеся как бы тянутся к нему, но не смея перейти незримую черту, застывают в напряженных позах, и только ладони гулкие выносят за нее, хлопают яростно, и оркестр прибавляет, подчиняясь, и темно-синий начинает в таком бурном темпе, который и двадцать, десять секунд выдержать невозможно, и лица всех троих суровы и решительны, будто они крепость приступом взять собираются, и танцующий еще и прихвастывает чуть, удалью похваляется перед осажденными, у самых стен крепостных прохаживается, то и дело закидываясь назад, словно падает навзничь, сраженный, но каждый раз удерживаясь в последний миг, выпрямляется ловко — рук и ног пластическая работа, пуговиц золотых сверкание.
— Хорошо танцует, — говорю, — ничего не скажешь.
— Берт, — роняет Габо, — сделай.
Берт встает — теперь я знаю, кто из них кто — и направляется к оркестру, но не напрямик, а кружным путем, огибает площадку, чтобы не мешать танцующим. Сует деньги ударнику, и тот, подбросив палочку, кладет их в карман, ловит палочку и, не переставая стучать, говорит что-то, кивает. Вернувшись, Берт подмигивает Габо — дело сделано.
— Что вы затеяли? — спрашиваю.
— Сейчас увидишь, — обещают мне.
Ингуши заканчивают, и темно-синий замирает, вскинувшись, и, выдержав паузу, пожимает руки своим соратникам, и, сопровождаемый ими, возвращается к столу, к прерванной на время трапезе.
Оркестр, переведя дух, заводит новую музыку, и тоже танец, но осетинский на этот раз, и я вижу то, что обещали мне: Габо, Берт и Заур поднимаются и стремительно, в ритме уже, проходят между столами к площадке, и двое останавливаются — все, как было только что, — но Габо начинает еще резвее темно-синего, а Берт и Заур хлопают так, что в ушах звенит, и, хлопая, подступаются к нему, покрикивают строго — арс! арсэй! давай, мол, шевелись, раз уж вышел! — и, улыбаясь, он прибавляет без видимых усилий, и еще прибавляет, и даже ручкой нам с Аланом умудряется сделать — чего нахохлились, как сычи?! жизнь прекрасна! — а я и сам уже плечами повел, выпрямился горделиво, и Алан, слышу, ритм пальцами по столу отстукивает, и музыканты стараются, играют в свое удовольствие — арс! арсэй! — это ударник кричит, это Берт и Заур, ладони раскаленные, а Габо смеется, и движения его легки, свободны, радостны, исполнены восторженной веры в беспредельность мгновения, в неисчерпаемую вечность молодости.
Зал ресторанный рукоплещет.
Габо обнимает друзей за плечи, и они возвращаются, свежие, сияющие, и Берт подмигивает мне:
— Посадили ингуша на метлу!
— Орлы, — подтруниваю, — постояли за Осетию.
— И всегда постоим, — отвечает Заур.
Интересно, думаю, кому бы аплодировали, если бы все это происходило не здесь, а в Ингушетии? Поднимаюсь:
— Пойду, — говорю, — неудобно, заждались меня, наверное.
Возвращаюсь к своему столу, к разговору, который начался без меня — речь идет о Миклоше Комаре, — и, прислушиваясь, вникаю понемножку, узнаю, что Миклош — сверхсрочник, дослужившийся до младшего лейтенанта, а чтобы получить следующее звание и стать полноценным офицером, ему надо поехать куда-то и что-то там сдать экстерном, но он все не соберется никак, все тянет, отлынивает, и это не нравится полковнику Терентьеву, озадачивает его и огорчает.
— Я у него и дома был, в Закарпатье, — рассказывает он Хетагу, — с родителями познакомился, с братьями, сестрами. Большая, трудовая семья… И невеста у него там есть, Магда, хорошая девушка. Он ей при мне обещал — получу лейтенанта и сразу же сыграем свадьбу. Было такое? — Терентьев поворачивается к Миклошу, и тот кивает нехотя. — Год уже с тех пор прошел, а где оно, твое обещание?
— Сами знаете, — ворчит Миклош, — то одно, то другое…
— Третье! — грозит пальцем полковник. — Тут все свои, и я скажу, как есть, без утайки. Он с женщиной связался. Там его невеста ждет, а здесь другая, с готовым ребенком.