Руслан Тотров - Любимые дети
— Сами знаете, — ворчит Миклош, — то одно, то другое…
— Третье! — грозит пальцем полковник. — Тут все свои, и я скажу, как есть, без утайки. Он с женщиной связался. Там его невеста ждет, а здесь другая, с готовым ребенком.
— Чужой ребенок? — Хетаг с сомнением покачивает головой. — Из этого ничего хорошего не получится.
— Какой же он чужой?! — протестует Миклош. Ох, надоели ему, видно, эти разговоры. — Он мне как свой!
— Именно — как! — усмехается Хетаг.
— А Магда пусть ждет, когда он лейтенантом станет! — ярится полковник. — А он и не собирается им становиться! Зацепку себе придумал!.. Как хочешь, а я напишу твоему отцу, пускай приезжает! Негоже девушку обманывать!
— Ну, что вы балачки развели?! — восклицает в отчаянии Миклош. — Разве ж оно все так просто?!
Отвлекая от него внимание и принимая, таким образом, его сторону, я призываю всех:
— Смотрите!
На эстраде, среди музыкантов, топчется некто молодой еще, но достаточно потрепанный, разболтанный в суставах, топчется и голосом гнусовато-задушевным упрашивает пианиста:
— За-ради меня, Бабек!
— Нет! — отвечает тот. — Не хочу!
— За-ради старой дружбы!
— Нет! Сказал уже!
Некто ухватывает себя за кожу на кадыке и оттягивает ее, как тряпку:
— Умоляю!
— Вот пристал! — жалуется пианист. — Не отвяжешься от него!
— Не отвяжешься, Бабек, — гнусавит некто. Наклоняется, шепчет что-то пианисту, показывает металлический рубль: — Смотри, какой новенький!
— Ладно, — сдается Бабек. — Последний раз.
Некто с размаха припечатывает ко лбу его рубль, и пианист, сдвинув брови, прихватывает ими сияющий дензнак — смертельный номер! — и с рублем, как со звездой, во лбу начинает играть.
— Безобразие! — говорит полковник Терентьев.
— Вы о чем? — интересуюсь. — О деньгах, как таковых, или о человеческом достоинстве?
— Что же это такое? — изумляется он. — Что творится?
— В мире? — спрашиваю. — Или в ресторане?
— Бросьте! — отвечает он в сердцах. — Нельзя же зубоскалить по любому поводу!
Бросаю.
Следом за пианистом электрогитары вступают, звучит та мелодия, под которую только что резвился Габо. Некто неуклюже спрыгивает с эстрады и грациозно вдруг, и как-то женственно прохаживается, танцуя, по площадке, посылает кому-то, сидящему в глубине зала, воздушные поцелуи, поглядывает глазом блудливым на окружающих — каков, мол, я?! красавец! — и, восприняв эти причудливые па как оскорбление, ингуши срываются со своих мест и выскакивают на площадку, и, восприняв появление их как вызов, встают из-за стола Габо, Берт и Заур, и некто, лишившись пространства, уходит, недовольно ворча, а Бабек, дипломат великий, уже не осетинскую мелодию играет, но и не ингушскую, а общую для всех, нейтральную лезгинку, и два ингуша и Заур с Бертом хлопают в одном ритме, но каждые для своего танцора, и темно-синий, пуговиц золотых сверкание, закидывается на спину чуть ли не до самого пола, гибкий, как лоза, и выпрямляется пружинисто, давая понять, что в первый раз не предполагал соперничества, но уж теперь-то покажет, на что способен, а Габо смеется в ответ, артист этакий — разве дело в соперничестве? радость в самом танце! — и ему нельзя не поверить, и, соблазнившись, Берт и Заур разом пускаются в пляс, и темно-синий останавливается, возмущенный, — нарушены правила! трое на одного! — ах, ничто не нарушено, уже весь зал, не жалея ладоней, хлопает танцующим, и музыканты входят в раж — темпо! темпо виваче! — и рубль срывается с потного лба пианиста и падает без стука, словно из воздуха сделан, словно не материален.
— Важно не то, осетины они или ингуши, — заключает полковник Терентьев, — а то, в какой из групп на данный момент подобрались лучшие танцоры.
БЛЕСТЯЩЕЕ РЕШЕНИЕ ВОПРОСА. (Ах, если бы все проблемы можно было решать посредством хореографии!)
Полковник поднимается.
— Посидели, — говорит, — и хватит.
— Подождите, — останавливает его Хетаг. — Дайте свои адреса. Я напишу вам с Кубы, а вы ответите — продолжим знакомство.
Выходим из ресторана в парк, идем некоторое время вместе, но им в одну сторону, а мне в другую, и мы останавливаемся, но стояние это не может длиться долго — полковника ждут дома, Хетага — на Кубе, Миклоша ждет Магда в Закарпатье и безымянная женщина с ребенком, здесь в городе. Прощаемся. Задерживаю руку полковника в своей.
— Вы что? — удивленно смотрит он на меня.
Улыбаюсь:
— Жаль расставаться.
Никогда ведь не увидимся больше. Никогда в жизни.
Они уходят, а я остаюсь в тишине среди деревьев, и черное с пробелесью морозной небо простирается надо мной, ни луны, ни звездочки; и неподалеку, за гранитной набережной обиженно пошумливает река, речушка, Терек, прихваченный льдом у берегов.
Слышу — дятел стучит. Но откуда он здесь, в парке? Или это не парк, а лес? И не зима сейчас, а осень, и снег еще не выпал? Или растаял уже, весна началась? И вовсе не дятел стучит, а топор? Чермен валежник рубит, а я собираю хворост. Сколько же лет мне, пять или шесть? В школу еще не хожу, но Таймураз уже родился. А ему сколько? Исполнился ли год, первый в его жизни? Сколько лет прошло после войны?
«Хватит, — говорю, — тяжело будет».
Это Чермен хворост вяжет — для меня величиной с метелку, которой мать двор подметает, а для себя вязанку огромную. Стягивает веревкой, лямки приспосабливает и улыбается, подбросив мою вязаночку и поймав на лету:
«Игрушка!»
Но я ведь не о себе, о нем думаю. Как же он поднимет, унесет столько? Глянув на меня, Чермен взмахивает топором, срубает сучок с дерева и подвязывает к метелке:
«На растопку».
А я-то надеялся, что он от своей вязанки убавит.
«Чем каждый день сюда ходить, — ворчу, удивляясь его недогадливости, — лучше за один раз много набрать. Вот столько! — показываю. — Целый воз! — подпрыгиваю даже. — Чтобы надолго хватило!»
«А на чем везти? — спрашивает он. — Где лошадь взять?»
Этого я не знаю.
Спускаемся по склону, то пологому, то крутому, идем по едва заметной тропе, петляющей между деревьями. Чермен впереди — только шапка отцовская виднеется за вязанкой хвороста и каблуки стоптанные мелькают; а следом я поспеваю, чувяками шлепаю — маленькое вьючное животное. Выходим на поляну, и отсюда, сверху, я вижу далекое село на равнине, дома — коробки спичечные, но своего различить не успеваю: мы снова вступаем в сырой полусумрак леса. Спотыкаюсь о корни, расползающиеся по земле, как жилы, шмыгаю носом, разогревшись и взмокрев, бегу, запыхавшись, и если бы я не видел села, было бы лучше, а теперь путь до него кажется бесконечным. Чермен останавливается, сбрасывает с себя вязанку, и я, обрадовавшись, торопливо выпрастываю руки из лямок и налегке уже подхожу к брату, чтобы посидеть с ним рядом, отдохнуть. Но это вовсе не привал, оказывается. Чермен заметил в стороне, на прогалине, сизые, выгнутые шляпки груздей.
Значит, осень все-таки? Или это не грибы, а черемша, а значит, весна ранняя?
Собираем то ли грибы, то ли черемшу, а у Чермена и мешочек уже наготове, торбочка ситцевая, и, набрав ее почти доверху, приторачиваем к вязаночке моей, нагружаемся сразу же и пускаемся в путь.
«Если рассидимся, — объясняет Чермен, — хуже будет. Лень проснется, за ноги схватит».
Вот мы уже и дома наконец. Растапливаем печь, чистим и моем то ли черемшу, то ли грибы, а их — или ее? — оказывается совсем немного, но кое-что есть все же, и Чермен ставит чугунок на огонь, и вскоре вода начинает побулькивать и закипает вскоре, и, принюхиваясь, я сглатываю слюну, как щенок.
«Отцу отнесем, — говорит Чермен. — Он любит».
Отец лежит в районной больнице. Снова — в который уже раз? — открылась рана на его бедре, открылась и не заживает никак. Каждый день мать с Таймуразом на руках отправляется на попутных в райцентр. Мы с Черменом бываем у отца реже. Проходим через тесную, многолюдную палату, осторожно присаживаемся на краешек койки. Отец улыбается, но неуверенно как-то, словно виноват перед нами — черная с проседью щетина, печальные глаза.
«Ну как? — спрашивает меня. — Читаешь книжки?»
Киваю в ответ.
«Молодец», — протягивает руку, гладит по голове.
С Черменом он тоже немногословен, но говорит совсем о другом. О доме, о домашней скотине, о корме, для нее и для самих себя. О том же самом говорят люди, присевшие на краешек других коек, и люди, лежащие на них.
«Почему?» — спрашиваю.
«Такое время», — неопределенно отвечает отец.
Какое? — думаю. — А какое будет потом?
Прощаемся, выходим из палаты. Чермен, вспомнив вдруг что-то, возвращается, а я остаюсь ждать в коридоре. Двое в белых халатах проходят мимо меня. Об отце говорят. Слышу имя его и слышу красивое слово:
АМПУТАЦИЯ,
и повторяю его про себя, стараясь запомнить, забавляюсь с ним, как с игрушкой. Но кроме приятного звучания в нем должен быть еще и смысл. Что оно значит, это слово? Спрашиваю Чермена, но он только плечами пожимает. Спрашиваю мать — она глаза в сторону отводит: