Руслан Тотров - Любимые дети
— Тебе в какую сторону, братишка?
— Мне? — спрашиваю удивленно.
— В какую сторону идешь?
Отвечаю.
— Садись, подвезем, нам по пути!
Забираюсь, усаживаюсь на скамеечку возле свернутых носилок, машина трогается, а напротив еще один в белом халате сидит, такой же молодой, как первый.
— Только началось дежурство, — это черноусый говорит, — а уже два инфаркта, ботулизм и ножевое ранение.
— Проникающее, — уточняет второй.
Спрашиваю, чтобы не молчать, давно ли они работают.
— Мы студенты, — отвечает черноусый, — практику проходим.
— Медбратья, — улыбается второй.
И погодя немного:
— Смотрим, человек идет. В такое время, в такой мороз. Несчастье у него, думаем, что ли?
— Нет, — отвечаю, — все в порядке.
— Сигареты у тебя не найдется? — спрашивает черноусый.
— Прости, не курю.
Он открывает лючок и обращается к врачу, сидящему рядом с водителем, просит жалобно:
— Римма, дай табачка.
Она роется в сумке, достает пачку и просовывает в лючок сигарету.
— Последний раз куришь в машине, — говорит. — Вот тебе яркий пример феминизации — мужчина просит курево у женщины.
Слышится треск рации, и она отвечает что-то, слов не разберешь, и спрашивает, и снова отвечает что-то, взвизгнув тормозами, машина останавливается.
Снова откидывается лючок.
— Высаживайте своего приятеля, — говорит она, — едем на вызов.
— Прости, — разводит руками черноусый, — сам понимаешь.
— Ничего, — отвечаю, — спасибо, мне уже недалеко.
Стою на тротуаре, смотрю, как разворачивается машина, как уносится вдаль, как тают в морозной ночи красные огоньки.
ДРУГИЕ ЛЮДИ, ДРУГАЯ ЖИЗНЬ.
Укладываюсь в постель, читаю на сон грядущий:
«В десяти милях от Виктории (английская Колумбия) два крестьянина, рывшие яму, нашли окаменелый труп человека гигантских размеров. Вещество, покрывающее труп, твердо, как кремень. У трупа недостает рук и ног. Ребра и жилы дали ясные отпечатки на камне. Этот ископаемый человек имел рост около двенадцати метров».
О, тоска по неведомому пращуру!
Окончание переподготовки мы отмечаем вчетвером — полковник Терентьев, Миклош Комар, Хетаг и я. Обещали явиться и остальные, но отсеялись один за другим, исчезли, укрывшись в каменных тайниках города, — служба завершена, и армейское братство наше распалось, чтобы возродиться попозже, когда, состарившись и огрузнев, мы приступим к ревизии своей биографии, создавая героический ее вариант, и мимолетный эпизод — стрельба по фанерной мишени — вдруг вырастет в наших глазах, обретет значимость боевого действия и, оказавшись общим для всех, объединит нас, и, сыграв торжественный сбор, мы слетимся, орлы подержанные, ветераны-сопризывники начала мирных семидесятых годов, и, не скорбя о потерях, которых не понесли, станем рассказывать, перебивая друг друга, о совершенных подвигах — выбил 32 очка из 30! помнишь?? а я 36! 38! 380 из 30! но разве такое бывает? ах, чего только не бывало в наше время! — и, разомлев от счастья, грянем дребезжащими, но бравыми еще голосами любимую свою, походную песню:
КАК СЛАВНО БЫТЬ СОЛДАТОМ…
Но до этого пока не дошло, и мы сидим вчетвером в ресторане «Нар», пьем популярный общевойсковой напиток, закусываем шедеврами осетинской кухни и под оглушительный рев оркестра — рок, твист, шейк! — беседуем о хлебопечении в условиях термоядерной войны, о выборе позиции, о способах маскировки.
— У землю надо закапываться, у землю, — твердит Миклош Комар, — чем глубже, тем лучше.
Полковник Терентьев кивает, соглашаясь:
— Но и возможность для маневра надо предусмотреть.
Разговор наш никак не может сойти с этой единственной, наезженной совместно колеи, и э т о становится темой застольной беседы — вам смешно, мадам Бомба? — и я, словно в противоатомное убежище юркаю, ныряю в теплое, уютное прошлое, но слишком глубоко ухожу — там раскачивается тощая, мутно-коричневая спина плакальщицы, там причитания исступленные, — и снова я не могу понять, плач это или песня, и спрашиваю в ужасе:
«Зачем они поют?!»
«Война, мальчик, война», — слышу в ответ и торопливо выбираюсь повыше — вперед или назад во времени? — и снова оказываюсь за столом, но за другим: это я в институт поступаю, собеседование прохожу, отвечаю на вопросы четко, не задумываясь, мальчишка из глухомани, из деревни нерусской.
«Она у вас — аул?» — интересуются.
«Нет, — говорю, — село, селение, к а у — по-осетински».
«Хорошая школа в этом вашем кау», — улыбаются.
«Да, — киваю, — действительно хорошая».
Выхожу, счастливый, и Москва у моих ног, яркая, солнечная, невообразимо красивая. Я иду по ней наугад, кружусь в людском водовороте, и радостное кружение это может длиться бесконечно долго — Москва приняла меня, я свой здесь, я озираю вывески, ищу харчевню, чтобы войти в нее, как домой, и пообедать по-хозяйски, и вот она, «Националь» ), читаю, а заведения такого рода мне не в новинку — однажды мы с отцом были в ресторане нашего райцентра, — и я уверенно поднимаюсь на второй этаж, вхожу в просторный, сверкающий зал, усаживаюсь за широкий стол, покрытый крахмальной скатертью, с достоинством оглядываю немногочисленную публику — темнолицые индусы откушивают интеллигентно, сосредоточенно жуют японцы, слышится негромкая разноязыкая речь, — и к столу моему подходит официантка, в наколочке, в передничке, румяная, круглолицая, подходит и спрашивает вдруг:
«Что вы хотите?»
«Есть», — отвечаю удивленно.
«Мальчик, — говорит она, — у нас очень дорого, тебе лучше в столовую пойти».
Мне уже и самому понятно, что это не райцентр, но и отступать обидно, и мужества не хватает — через себя ведь переступить нужно, — и я выдавливаю, преодолев спазм:
«Дайте меню».
Она пожимает плечами, но карточку все же кладет передо мной, и я выбираю, стараясь не смотреть на цены — какое это имеет значение?! — и называю то, что известно мне из прочитанных романов, и вот уже ем, запивая еду минеральной водой, чтобы проглотить поскорее, отделаться, и кажется мне, что индусы темнолицые исподтишка следят за мной, а официантки, словно сговорившись, то и дело проходят мимо, и каждая косится, и все они на одно лицо, и я не знаю, которая из них моя, и жду, нетерпеливо ерзая, и вот она появляется наконец, приносит счет и спрашивает, улыбаясь, но не насмешливо, а добро:
«Наелся? — чуть ли не по головке меня гладит: — На здоровье».
Она одна такая здесь, думаю, а остальные наблюдают за мной, спиной чувствую, даже сосредоточенные японцы перестают жевать, даже повара прибежали полюбопытствовать — ах, рубашечка моя новенькая, штанишки от сельпо! — и блеск этого зала, такой приятный вначале, теперь враждебен мне, и пол враждебен, и, боясь споткнуться-поскользнуться, я истуканьей походкой иду, тороплюсь в будущее — или возвращаюсь? — в шумный, разноязыкий гомон — тосты громогласные, сытых утроб балдеж, — и слышу голос в шуме:
— Сиротой остался. Беспризорничал. Пух от голода. Пристал к отряду красноармейцев. Они меня гонят, а я плачу и за ними бегу. Одиннадцать лет мне было тогда.
Это полковник Терентьев рассказывает о себе.
— Пристал к отряду и прошагал через две войны, через всю свою жизнь.
Улыбается невесело:
— А труба-то уже отбой играет, в отставку пора.
И помолчав немного:
— А я о гражданской жизни представления не имею. Все надо заново постигать. Не поздно ли?
Тут Хетаг вступает:
— Один полковник-отставник у нас директором мельзавода работает и неплохо справляется, между прочим. Приходите и вы к нам. Договоримся.
Он главный инженер Управления хлебопродуктов, мой бывший однокашник.
— Не обязательно директорствовать, — говорит Терентьев. — Мне бы только среди людей быть, в коллективе.
— Приходите, — повторяет Хетаг. — Потолкую я о вас с начальником отдела кадров и оставлю записку своему преемнику.
— А вы что, уходите с работы? — встревожился полковник. Надежда, забрезжившая было перед ним, померкла.
— На два года, — сообщает Хетаг. — Еду на Кубу строить элеватор.
Он собирается что-то еще сказать, полковника, наверное, ободрить, но в это время к нам подходит официантка, приносит бутылку коньяка и подсахаренные лимонные дольки.
— Прислали вашему столу, — улыбается.
— Кто? — спрашивает Хетаг.
— Просили не говорить, — отвечает она и, стрельнув глазами в мою сторону, шепчет, будто страшную тайну открывает: — Ваши друзья.
Оглядываю зал и вижу в углу веселую рожу Габо. Они сидят вчетвером, — он, Алан и еще двое неизвестных мне. По ресторанному этикету мне положено с бокалом в руке прошествовать через зал и, поблагодарив за презент, выпить с ними. Или положено прошествовать с тремя бокалами на тарелочке — священное число — и преподнести их, как ответный дар, от нашего сообщества? Ах, никогда я не мог разобраться в этих тонкостях и никогда на разберусь, наверное. Встаю, извинившись: «Я на минутку», и шагаю, как хам, с пустыми руками. Когда я достигаю пункта назначения, Габо поднимается и протягивает мне полный фужер водки.