Жизнь не отменяется: слово о святой блуднице - Николай Николаевич Ливанов
Прасковья остановила рассказ, подлила себе в кружку молока и как-то загадочно взглянула на свою квартирантку.
— Ну и что же! Дальше-то что?
— Дальше-то тоже дело было… Чуть поминалку не пришлось читать. Ей-пра! Пришла, значит, домой и бросила ее в крынку с молоком. Бросить-то бросила, а к вечеру совсем про это забыла. Память-то старушечья.
Серафима поморщилась и резко отодвинула от себя кружку с молоком. Хозяйка заметила это.
— Да что ты, голубушка! Не брезгуй! Той уж крынки нету. Это совсем не та.
— Все равно не могу, — передернула плечами Серафима. — Внушительная я такая. К нам как-то года три назад приноровилась одна бабка за молоком ходить. Дело-то не ахти какое — не жалко! Но вы знаете, как вспомню сейчас — муторно делается. За молоком-то приходила она не с кастрюлькой, а с горшком детским, ночным. Конечно, я понимаю, что он совсем чистый, прямо из магазина, а все равно не заставишь себя поверить, что из него молоко можно пить…
Старуха поскоблила пальцем за подбородком, криво усмехнулась.
— Ну уж коль ты напрямик, то и я тоже не буду утаивать… И вот, значит, под вечер надумала хлебнуть этого молочка. Сняла крынку с полки и только ко рту, а та как квакнет! У меня ноги подкосились, руки задрожали, крынка об пол как трахнется — черепки в разные стороны. А она, сатана проклятая, сидит в молочной луже и глазищами лупает, старается бельмы от сливок очистить. Ох, и пережила я страху! Аж обмочилась.
Доверие Серафимы к Прасковье постепенно укреплялось. Серафима стала замечать, что хозяйка не такой сухарь, как ей вначале показалось.
Прасковья, внушала себе Серафима, не относится к таким, которые хотят добыть чего-либо за счет другого. Говорила она прямо в глаза, хотя и никого не осуждала и не упрекала. И Серафиме хотелось поверить, что перед таким человеком можно открыть душу, услышать доброе слово.
Вскоре дом бабки навестила Агафья. Пришла к вечеру, когда хозяйка сметала ладонью со стола последние крошки, оставшиеся после ужина. Серафима, пристроившись около самых дверей, стирала в проржавевшем большом блюде детскую одежду. Тут же возле нее копошились с принесенными от отца деревянными кубиками Санька и Данилка.
— Здравствуйте вам! — появилась она у порога и бесцеремонно подняла на руки Данилку. Но тот, видимо, понял, что совершилось покушение на его игрушки, взвизгнул и забарахтался, стремясь освободиться от непрошенных объятий.
— Ты чегой-то с налету хватанула, как коршун цыпленка? — стряхивая с рук пену, спросила Серафима.
— Ворвалась, как в богадельню… Людей-то надо замечать!
Агафья повернула сияющее лицо. Только сейчас Серафима заметила, что за эти дни ее подруга во многом изменилась. Из-под палевой батистовой косынки выглядывала прядь усердно расчесанных частым гребешком волос, на щеках толстый слой пудры, который так и не мог скрыть здоровый загар тугих щек. Свежий блеск ее глаз говорил о недавно пережитом волнении.
— А я ведь была, была я нынче там, — не обращая внимания на упрек, радостно сообщила Агафья.
— Ошалела, што ли? Где была-то?
— У Михаила, у Михаила твоего была… Набралась я все-таки духу и заскочила к нему. Доски фуганком он гладил. Я ему сказала сразу: пол хочу тебе помыть. Бросил он на верстак свой струмент да как замашет руками — не надо, не надо, мол. Потом стал наперед меня и дорогу загородил. Не пущает. Не надо, говорит, он чистый. Пачкать теперь некому. Тогда я ему другое — про стирку намекнула. А он заартачился и аж побледнел от испуга. Ты знаешь, говорит, люди-то что скажут? Уходи, уходи.
Агафья оставила в покое мальчишку, присела на лавку, глубоко вздохнула и мечтательно произнесла:
— Ох, эти люди, люди. Всю жизнь мы их боимся, не хотим, чтобы про нас чего-то наговорили. А как доживем до старости — рады будем, чтобы кто-нибудь про нас посплетничал. Только никто и ничего про нас не будет говорить. А ежели у кого зачешется язык наплести — другие все одно не поверят. Раньше про меня чего только не трепали, а как дожила до тридцати — все языки проглотили: неинтересно про такую говорить. Схватила я, значит, в углу какие-то грязные тряпки, затолкала их под мышку и говорю: постираю, возвращу. Хотел было он у меня вырвать все это, но я увернулась. Ну, а потом вижу: подобрел все-таки, улыбка такая ласковая, добрая. Прибежала я домой — и сразу к корыту. Воду дождевую два дня хранила… Вот еще поглажу, тогда снова заявлюсь…
Сияющая Агафья, казалось, не заботилась о том, слушают ее или нет. И Серафима действительно ее уже не слушала. Она отвернулась и уставила пустой взор на висевший в углу желтый пучок высушенного бессмертника.
В голове все спуталось. Раньше, посылая Агафью к Михаилу, Серафима испытывала чувство облегчения, думая, что искупает частицу своего греха перед мужем. Ведь с такой женой, как Агафья, Михаил до конца дней мог жить в мире да согласии.
Но Серафима чувствовала, что кривит душой перед собой. И иногда уже начинала жалеть, что затеяла такую заварушку с Агафьей. Все снова и снова пыталась Серафима переосмыслить случившееся. Не со зла она нанесла Михаилу удар… Не думала она тогда досадить ему. Все делалось с думкой о себе, с желанием ублажить себя. Ведь она считала, что, живя с Михаилом, чего-то не добирает, что-то главное упускает.
А что сейчас? Вся деревня ждет с нетерпением ее помолвки с Петром. Все жаждут новых судачаний. Хочешь не хочешь, а теперь приходится оставаться отрезанным ломтем. Не знала Серафима раньше, что от такого мирного развода будет так муторно на душе. Лучше было бы, если он с треском выпроводил ее из дому, думала она.