Не самый удачный день - Евгений Евгеньевич Чернов
Наташа возилась у кухонного стола. Не оборачиваясь, спросила:
— Никита, только не обижайся, ладно? Зачем ты все время носишь этот безаварийный значок? Какой-то он аляповатый, да и ты не мальчик. Ну вот я, допустим, стану носить институтский ромбик…
— Носи, — ответил Никита. — То, что заработано потом и кровью, носить необходимо. Все должны видеть — человек чего-то стоит.
— Тебе не мешало бы знать, что каждый человек чего-то стоит.
— Ты мне не говори! Жизнь, Наталья, гораздо сложней, чем представляют: у вас в конструкторском бюро.
— Откуда тебе знать, как у нас представляют? И давно хотела спросить: что у тебя за самоуверенность? Решил, что можешь судить других, расставлять кого выше, кого ниже…
Ворчать Наташа не умеет, это Никита знал точно, и раз говорит такие вещи, значит, накипело на душе. Он всегда старался выглядеть в ее глазах сильным и смелым, но, видно, что-то упустил. Если ей все объяснять подробно — много времени уйдет. Двумя словами не отделаешься, заново о себе рассказывать нужно, и как-то по-особому, потому что с этой минуты, так понял Никита, его рассказ будет восприниматься с недоверием. Стоит ли тратить силы? Еще неизвестно, к чему это приведет.
Наташа успокоилась, и было видно, что она испытывает угрызения совести за резкий тон и откровенные слова. Голос ее стал мягче:
— Нельзя, Никита, быть прямолинейным. Судьбы складываются по-разному. Представь, в семье пять человек, а отец рано умер. Старший сын мечтал об институте, а ему нужно на завод поступать, деньги зарабатывать, остальных на ноги ставить…
— Дешевый номер, — перебил Никита. — Я тоже рос без отца. И в институт не поступал. Но, как видишь, свою вершину взял. Пусть каждый берет свою вершину. А не взял — не жалуйся.
— Как у тебя все просто! Ладно. Оставим. Садись ешь.
«Господи, да она, никак, ждет решительного разговора…»
— Спасибо, не хочу. Пойду, пожалуй, завтра вставать спозаранок.
— Как хочешь, — сказала Наташа.
Садясь в машину, он подумал: школьный учебный год идет вовсю, а он так и не сделал Кольке никакого подарка. Впрочем, еще неизвестно, ходит ли Колька в школу? Но это теперь на совести преподобной Веры Васильевны. Так-то вот!
12
Утренние рейсы хороши не только потому, что свободны трассы. Осенние утренние рейсы хороши своей удивительно нежной, пронзительной печалью, особенно в ясную безветренную погоду. Убраны поля, и земля словно стала ниже ростом. Непривычно после лета видеть крупновспаханный простор. Теряешься в этом просторе и жалеешь себя, такого маленького, такого неощутимого в пространстве.
Мелькают километровые столбики, отлаженно шумит мотор, по правую руку, в служебном кресле, дремлет сменщик Василий Захарович. Его часто заваливает набок, тогда он вздрагивает, встряхивает головой, не открывая глаз, и устраивается ровнее. Василию Захаровичу через два года на пенсию. А жаль — хороший напарник и товарищ хороший. За десять лет изучили друг друга, что называется, вдоль и поперек. Выглядит Василий Захарович интересно: высокий, худой, шея тонкая и длинная, голова откинута назад, словно он далекие горизонты изучает; нос сливой и верхняя губа находит на нижнюю. Словом, если смотреть сбоку — на верблюда похож.
Никита поглядывал на Василия Захаровича и завидовал его безмятежному сну: ничего, наверное, не гнетет Василия Захаровича, спокойно движется его жизнь к закату в окружении детей и внуков.
Сам он никак не мог отделаться от мыслей о последнем разговоре с Наташей. Смотрел на дорогу, объезжал ссадины и язвы, там и сям выступавшие на асфальте, думал я вспоминал. Жизнь сегодняшняя и давние события, многие из которых казались ему забытыми, причудливым образом переплелись в его голове.
Всякое бывало — и грустное, и веселое, но в целом все складывалось благополучно. Он помнит раннее деревенское детство, огороды, колхозные поля, лес, в котором были свои заветные тропинки. И сейчас бы, пожалуй, с закрытыми глазами он нашел те полянки и те чащобы, таинственные ходы в кустарнике, в которых сумрачно и тесно, как в пещерах. Но деревню он не помнит. К тому времени, когда Никита научился делать первые шаги, родной его деревни не стало: рядом построили мебельный комбинат, и она превратилась в рабочий поселок. Выросли кирпичные пятиэтажные дома, которые сложились в улицы, появились в скверах скульптуры тружеников полей и производства. Скульптуры были маленькие, каменные люди все были в летних одеждах — рубашках, платьях и пиджаках, и Никита помнит, как он жалел их зимой, когда они покрывались снегом, — мерзнут, наверное, а сказать ничего не могут.
Отец умер, когда Никите шел третий год, и осталась от батьки только фотография на стене, вставленная в общую рамку, которая вмещала еще добрую сотню фотографий знакомых и незнакомых Никите людей. Подведи сейчас Никиту к этому домашнему музею, он бы с трудом нашел отца, если бы вообще нашел. Раньше он об отце особенно-то не задумывался, а в годами вспоминает все чаще.
Мать работала на пилораме, хорошо зарабатывала. При экономной жизни в долги не влезали, еда в доме была всегда: то плов, то пельмени, то пирожки с луком и яйцами. И человеком она была спокойным, — лишний раз моралью не надоедала.
Сейчас патлатые сынки сидят в скверах или на скамейках у домов, орут песни.
А в Никитином детстве песни хором не орали, среди ребят постарше солисты были с гитарами, вот они-то и пели, а другие слушали. Что еще? Играли в ножички, катали обручи от бочек, отношения выясняли на какой-нибудь полянке в лесу, огромной ватагой собравшись.
Рос Никита сильным, но робким. До четвертого класса его мог обидеть любой. Особенно досаждал Генка Залевский. До самой смерти Никита не забудет его, проклятого. Маленький, жилистый, всегда в полосатой рубахе, отчего казался совсем дохляком, с косой белой челочкой, он шагу не давал ступить, обязательно к чему-нибудь да придерется. Колотил, естественно, на больших переменках или после уроков. Было не больно — откуда у дохляка сила? — но обидно. И страшно. И так несколько лет. Чего только не делал Никита: и марки ему приносил, и портфель держал, когда тот перешнуровывал ботинки, — ничего не помогало.
А однажды, было это в четвертом классе, Никита нечаянно опрокинул Генкин пузырек с чернилами на Генкины же штаны. Если сказать, что Генка озверел, — это значит ничего не сказать… У него аж ноздри стали белые и тонкие, словно папиросная бумага. И Никита понял: больше ему не жить. Убьет его Генка после уроков, удавит, растопчет рваными ботинками.
Впереди