Поколение - Николай Владимирович Курочкин
— Он… в общем… говорил… А как вы познакомились с мужем? — спросил и похолодел.
— Учились вместе. Он в десятом, я в седьмом. А что?
— И на фронте был? — спросил я, чтобы хоть что-то сказать, лишь бы не молчать и перевести разговор на что-нибудь другое.
— Был на фронте. Быстро вернулся. Раненный тяжело.
— А паромщик? — Я взглянул на нее и решил: «Будь что будет!»
Она была спокойна и величава, смотрела строго темными глазами:
— А паромщика Яшей звать. Яша всю войну прошел и в Берлине был.
— Он-то все о вас говорил…
Маруся пригладила волосы и села:
— Вот ведь…
Я молчал и ждал, может, еще чего скажет? Она глубоко вздохнула:
— Не знаю! Надо ли было так делать? До сих пор не знаю, хоть убей!
Она оперлась локтем о стол и покаянно покачала головою:
— Не знаю! Надо ли было так делать? — Помолчала и снова посмотрела на меня: — Я еще глупенькой была, когда война грянула. Ушли они. А Яша меня с танцев тогда провожал и попросил: пиши! Я думала, думала и написала что-то о селе, о коровах, о школе. Он ответил. Я еще письмо написала и больше не стала, испугалась. Он, вишь, мне так сразу написал, чтоб мы поженились и чтобы я ждала. Я испугалась и не стала писать. А он все писал, часто. Потом Коля пришел раненый. Поженились мы. А Яша все писал. Я хотела ему ответить, что замуж вышла, чтоб не писал больше, но Коля не дал: «Пусть пишет, мол, он одними этими письмами и живет, мол, убьют, так у него только это в жизни и останется, так не отымай, пусть пишет».
Я удивленно покосился на дверь спальной:
— Он ведь услышит.
Маруся улыбнулась:
— А мы и не скрытничаем никогда, все друг о друге знаем.
Она вновь принялась за посуду. Коса поблескивала черным жгутом. И снова я удивился ее движениям, взгляду темному и этой белой, ослепительно молодой руке.
— А паромщик-то вернулся, — вдруг сказал я и подумал: «Всегда не то ляпаю этой женщине, хоть язык откуси».
Она добавила в таз горячей воды:
— Вернулся. Да вот почти в сорок четвертом от него письмо принесли, не его рукой писано, мол, раненый, мол, в госпитале, мол, при смерти, мол, что ты, Маруся, не пишешь, мол, хоть одну строчку перед смертью, мол, ради бога, мол, люблю тебя. И в конце приписка, видно, приписал кто-то от себя, тот, кто писал под его диктовку: мол, такая-сякая ты баба, мол, человек-то умирает, а у тя жалости нет.
Маруся снова забыла про посуду и села, серьги качались и блестели.
— А Коля-то как прочел письмо, его словно подменили. Забегал как ненормальный, вышел, дверью хлопнул. Пришел поздно, ноги в грязи, вином несет, сел на лавку и говорит: «Пиши, Маруся, письмо Яше. Пиши хорошее письмо. Про любовь напиши». Я взмолилась и поплакала же тогда. А он ни в какую, даже заматерился, пиши — и все тут! Ну, нечего делать, написала. Он и читать не стал, отправил. Ходил потом тучи мрачнее. А я и написала-то малехонько, но по-ласковому старалась, как Коля велел. Он после этого письма на полатях спал, не подходил ко мне, потом вроде перегорело у него, прежний стал. А ответа от Яши нет. Месяц прошел, другой, нет ответа. Он мне: пиши второе, такое же! Я ни в какую! А он на своем стоит. Написала еще маленько. Ответ через три месяца пришел, он уже сам написал, длинное такое письмо, и все про любовь, и как мы будущую жизнь с ним устроим, и все такое. А Коля напился после этого письма, ух как напился. Ну больше писать не заставлял. А Яша все писал, мол, что мое письмо его от смерти спасло, мол, любит он меня и ради меня и выжил. Я опять хотела сообщить, мол, не надейся зря, мол, замужем давно, а Коля не дал, не тревожь, говорит, война еще не кончилась. А он вот, вишь, всю войну прошел и явился, а я…
Маруся махнула рукой и опять принялась за посуду:
— Зря мы, поди, тогда так сделали? Вот он холостой до сих пор. Паромщиком, вишь, устроился. Как вернулся, так толком я с ним и не говорила, не могу — и все. Да и Коля ревнив, ох, ревнив, я уж и не подхожу к Яше, чтоб Коля не волновался. Глупенькой, чего волноваться?
Я как зачарованный смотрел на женщину, не хотелось больше ни говорить, ни думать… Да и ночь уже наступила.
До отъезда оставалось два дня, и сердце мое болело: Эмилия! Ранила она меня не на шутку. Я никак не мог представить, что уеду отсюда, что не увижу ее больше. «Поговорить, поговорить с ней!» Я выходил ночью на крыльцо, курил, ждал. Ходил по лесу вокруг кордона в надежде встретить Эмилию. Но она всегда ускользала, я никак не мог с ней объясниться, все что-то мешало. Под конец меня такое взяло, что заныло все внутри, хоть стреляйся. Наверняка это было очень заметно, так как лесник раз промолвил:
— Чего мучаешься-то? Разве эдак можно?
А Эмилия улыбалась, и лесник грозил ей пальцем:
— Ишь, шемела, чего выделывает! Ишь, веревки крутит! Смотри!
И девушка смотрела, смотрела на меня, и мне пришло в голову, что она не зря смотрит. В ту, последнюю, ночь я подошел к ее комнате:
— Эмилия!
Вышла она неожиданно быстро, приложила холодную ладонь к моим губам, и я успел поцеловать ее пальцы. Услышал смех, пошел за ней, шатаясь от волнения и счастья. Она вышла на крыльцо, села на перила, обвив столб рукою:
— Ну чего тебе?
— Эмилия, поедем со мной! — выпалил я и посмотрел на ее шелк волос, на белую ночную рубашку.
Девушка молчала, она смотрела куда-то в темноту. Было прохладно, и я кинулся прикрыть ее пиджаком. Она отвела руку:
— Не надо.
— Эмилия, я не могу…
— Не надо! — Она соскочила с перил. — Не надо ничего.
— Ничего?
Я уставился в ее лицо и глаз своих не мог отвести:
— Уезжаю завтра. Я еще приеду!
— Лучше не приезжай. Легче будет. Не приезжай. Потому как напрасно… Ничего не выйдет… Не сердись… — Она погладила меня по руке, я хотел вновь поцеловать ее пальцы, но не смог решиться.
Сошел с крыльца в холодную ночь и направился прямо к лесу. Он был мохнат и колюч. Хрустели под ногами опавшие шишки.
Наутро в мою комнату заглянула Таня:
— Забыл, да?
Мне пришлось улыбнуться детскому личику.