Вениамин Каверин - Избранное
Розенталь побледнел. Вместо ответа он двинул меня кулаком в грудь и сказал, что еще не прятался за спину революции и не станет, хотя бы даже ему грозила не дуэль, а четвертование.
— Вообще, чего ты беспокоишься? Я его убью.
— Ты, брат, не убьешь и мухи.
— Посмотрим, — ответил он беспечно и пошел к себе, а когда я постучал к нему, крикнул: — Я хочу спать. — И потом: — Иди к черту!
Было светло как днем, когда мы наняли извозчика и поехали на Бабий луг. А я-то еще надеялся, что в темноте зимнего вечера Сапожков промахнется! С тех пор как немцы заняли Псков, уже в семь часов становилось пусто и тихо. Только на Пушкинской всегда стояла очередь у публичного дома, и теперь, когда мы ехали, тоже. В освещенных окнах мелькали растрепанные девки, солдаты громко разговаривали, смеялись, а из ворот, оправляя мундиры, выходили другие.
Я вспомнил, как однажды мы купались с Сапожковым и как, вылезая из воды, он неприятно дурачился, встряхивая длинными прямыми волосами. У него была взрослая, прыщавая грудь. Вообще в сравнении с нами он был взрослый, давно уже знавший и испытавший то, о чем мы только болтали. Я, например, точно знал, что он несколько раз был в этом публичном доме. Непонятно, почему Розенталь подружился с Левкой, хотя сам же говорил, что Левкина мать, докторша, мучается с ним и что он подло ведет себя по отношению к девушке-воспитаннице, которая жила у Сапожковых и которой он не давал проходу. Однажды я зашел к нему. Мы говорили о Шопенгауэре. И вдруг по комнате неслышно прошла эта девушка, тонкая, в платочке, накинутом на плечи, с усталым лицом.
Город как будто отнесло далеко налево, и впереди показалась чистая, светлая река — голубая и белая от луны и снега. Сапожков со своим секундантом обогнали нас у Ольгинского моста и нарочно поехали почти рядом. Они пели, даже орали — тоже, без сомнения, нарочно. Розенталь опустил голову. Я понял, что ему стыдно за них.
Мы сошлись у столбиков, перегородивших дорогу на той стороне Великой. Летом здесь был луг с душистыми травами, начинавшийся сразу за новой, недавно открывшейся гимназией Барсукова. Теперь пустая равнина холодно блестела под луной.
Мы свернули с тропинки и прошли недалеко по глубокому снегу. Все молчали. Кирпичев провел черту и сказал мне:
— Считайте.
Стараясь делать огромные шаги, я сосчитал до десяти и, не останавливаясь, двинулся дальше: двенадцать, тринадцать, четырнадцать…
— Виноват, — сказал Кирпичев.
Я вернулся.
Левка встал у черты и скинул на снег шинель и фуражку. Он был в штатском, в новом костюме с торчащим из наружного кармана платком. Он снял и пиджак, хотя было очень холодно, и остался в белой рубашке с накрахмаленной грудью. Розенталь спросил весело:
— Как? Раздеваться? Бр-рр… — И, подумав, тоже сбросил шинель.
Он стоял тоненький, отчетливый, как силуэт, в гимназической курточке, на фоне снежного сугроба, переходившего за его спиной в маленький холм.
Это была минута, когда я понял, что никто не представлял себе, что это будет так, то есть что они будут стрелять друг в друга, стараясь не промахнуться. Никто, даже Сапожков, которого еще у столбиков я спросил задрожавшим голосом: «Что ж, Лева, убьешь человека?» — и он ответил твердо: «Убью». Теперь все происходило как бы независимо от нашей воли. Так, Кирпичев спросил деревянным голосом: «Не желают ли противники помириться?» — и Розенталь, узнав, что нужно публично просить прощения, ответил: «Э, нет, к черту! Тогда будем стреляться!» Так я вдруг фальшиво пробормотал: «Ребята, а может, хватит валять дурака?» И все сделали вид, что не слышали.
Ничего нельзя было остановить или изменить — я горестно понял это, когда Розенталь прицелился, крепко зажмурив левый глаз, и его доброе лицо стало жестоким, с поехавшей вперед нижней губой.
Они выстрелили одновременно — точно кто-то негромко ударил в жестяное ведро. И ничего не произошло. Только Левка, пошатнувшись, переложил пистолет в левую руку.
— Ранен? — спросил Кирпичев. Ранен! Забыв о дуэльном кодексе, мы с Толькой со всех ног побежали к нему, проваливаясь в снег и ругаясь.
Две недели Левка носил руку на черном шелковом фуляре, гимназистки ходили за ним маленьким разноцветным стадом — в трех женских гимназиях были синие, черные и красные платья. Он встряхивал длинными прямыми волосами и говорил о Шопенгауэре, иногда путая его со Шпильгагеном.
Он учился в коммерческом, и теперь вечерами можно было встретить в Летнем саду гимназисток с «коммерсантами», на которых они прежде просто плевали. Очевидно, тень Левкиной славы осенила все училище в целом.
…Веселые и голодные, вспоминая, как Толька спросил Кирпичева: «Это какой револьвер — смит-вессон?» — а тот ответил с возмущением: «Это не револьвер, а дуэльный пистолет», — мы соскочили с извозчика у нашего дома и быстро прошли мимо. Дом был освещен, походная немецкая повозка стояла у ворот, а у подъезда скучал солдат, опершись о винтовку. Очевидно, немцы все-таки решили арестовать Розенталя.
Мы повернули за угол, и Толька сказал, что, может быть, это даже к лучшему, потому что ребята из типографии давно говорили, что ему нужно уйти. Плохо было только, что, если на границе задержат без «аусвейса», могут застрелить, а он, Розенталь, как это только что выяснилось, не любит, когда в него стреляют. «Аусвейс» остался в старых штанах, а штаны висят на спинке кровати.
— Я принесу.
— Задержат.
— Как бы не так!
Немцы были в передней и где-то еще, за стеклянной дверью столовой мелькнула высокая, незнакомая тень. Голоса были громкие, требовательные. Я прошел, ни на кого не глядя, и, стараясь не торопиться, достал из Толькиных штанов «аусвейс». Мама вышла из столовой, сдержанная, прямая, с красными пятнами на щеках, и сказала:
— Das ist unmoglich! (Это невозможно!)
На глазах потрясенной няньки я выскочил в кухонное окно и через двор отца Кюпара вернулся к Тольке.
— Возьми. Я тебя провожу.
— Не надо.
Но я все-таки проводил его до Кохановского бульвара. Все спали, когда я вернулся домой, только Пашка еще листал «Пещеру Лейхтвейса».
— Куда пропал, бес-дурак? А у нас тут события. Новый жилец.
— Какой жилец?
— Очень просто. Обер-лейтенант Отто Шульц. И ничего, между прочим. Симпатичный парень.
Это был не обыск, а военный постой. Я кинулся за Толькой и догнал бы его — никогда в жизни я не бегал так быстро! Я догнал бы его, если бы он не завернул на Кузнецкую, к этой набитой опилками кукле с локонами и синими глазами!
Мы встретились через пятнадцать лет — другими людьми, в другое время.
Баллада
Зимой девятнадцатого года я работал в книжном складе Московского военного округа, собирая библиотечки для военных частей. Никто меня не торопил. В чистом, сухом подвале старого дома на Новинском бульваре можно было подолгу читать, лежа на растрепанных комплектах «Санкт-Петербургской газеты», с томом «Русской старины» под головой. Мне нравилось, что иногда нужно было ходить к Надежде Константиновне Крупской. Тоненькая девушка в тапочках опрашивала посетителей, а потом пускала их в кабинет или не пускала. Я приходил с отчетами, и меня она почти всегда не пускала. Но однажды Крупская позвала меня и попросила рассказать о наших библиотечках.
Она была бледная, с усталым лицом. Мне понравилось, что она не спросила, сколько мне лет. Я рассказывал; она назвала несколько новых книг и следила, как я, волнуясь, записывал их в тетрадку.
Это была отличная работа, и, если бы не страсть к поэзии, я, конечно, не променял бы ее на неопределенный, шумный, грязный, постоянно переезжавший художественный подотдел Моссовета. Во главе этого учреждения стоял известный поэт-символист Юргис Балтрушайтис, и я надеялся, что мне удастся показать ему свои стихи, не все, разумеется, но хотя бы балладу. Она начиналась так:
Бежал, отстреливаясь. На горбатый нос,На низкий лоб морщины упадали.И взгляд тяжелый был угрюм и кос.Так он бежал, и вслед за ним бежали.Нога хромая умеряла шаг.Патронов нет, а за спиною враг.
Во второй строфе граф Калиостро «натягивал кафтан на трясущиеся плечи» и отправлялся из Парижа в Москву — очевидно, с целью помешать работе Московского уголовного розыска, поскольку первая строфа относилась к бандиту. Почему именно Калиостро, было неясно, но именно это-то мне и казалось оригинальным.
Я еще не знал, как произойдет знакомство двух поэтов — молодого, полного сил, и старого, вынужденного признаться (прочтя мою балладу), что его песня спета. Может быть, я просто оставлю балладу на его столе или в деловом разговоре небрежно оброню какую-нибудь поэтическую мысль. Он спросит: «Вы тоже пишете стихи?» А уже дальше дело пойдет как по маслу.
Я попал в отдел информации, которым заведовала Капитолина Филициановна Толмазянц, маленькая, сухонькая, черно-седая женщина, гордившаяся тем, что в ее жилах течет кровь по меньшей мере двенадцати наций. Пенсне ежеминутно падало с ее крупного, мужского носа. Шляпа торчала на затылке. Плюшевый жакет был опоясан солдатским ремнем. Она носила высокие, почти до колен ботинки на шнурках, с острыми носками. Портфель она считала роскошью, и многочисленные бумажки извлекались из разноцветных карманов, пришитых к ее жакету с внутренней стороны. Железная арматура грозно бренчала на ремне, когда, быстро и твердо ступая, она появлялась в подотделе.