Вениамин Каверин - Избранное
В его комнате стояло пианино, и он постоянно играл — готовился к концерту.
Считалось, что это будет концерт, который сразу поставит его на одну доску с Падеревским, тем более что дядя так развил руку, что мог взять полторы октавы. Только у Падеревского была такая рука.
Он выбрал трудную программу — Скрябина, Листа и «на бис» мазурку Шопена. А если придется бисировать дважды — вальс, тоже Шопена.
Прежде у него не было времени, чтобы как следует приготовиться к концерту. Зато теперь — сколько угодно. С утра до вечера он повторял свои упражнения. Пальцы у него стали мягкие, точно без костей, и когда он брал меня за руку, почему-то становилось страшно. Я просил его сыграть что-нибудь, и он начинал энергично, подпевая себе, и вдруг останавливался и повторял трудное место: «Еще раз… Еще…» И, забыв обо мне, дядя принимался «развивать» руку.
Чтобы никого не беспокоить, он играл очень тихо, но все-таки сестра, у которой были частые головные боли, уставала от этих однообразных упражнений, и тогда мастер Бялый переделал дядино пианино таким образом, что на нем можно было играть почти бесшумно. Но фортиссимо все-таки доносилось. Тогда дядя сказал, что звуки ему, в сущности, не нужны и что глухота не помешала же Бетховену сочинить девятую симфонию! И Бялый снова пришел, маленький, грустный, с коричневыми, пахнущими политурой руками. Он прочел мне два стихотворения — «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой?» и «Буря мглою небо кроет» — и сказал, что сам сочинил их в свободное время.
Потом, в девятнадцатом году, дядино пианино пришлось променять на окорок и два мешка сухарей, и немая клавиатура, которую он некогда возил с собой, чтобы и в турне развивать руку, была извлечена из чулана. Вот когда можно было играть, решительно никому не мешая! Слышен был только стук клавиш. Но по дядиному лицу можно было подумать, что ничего не изменилось. Он играл, волнуясь, энергично двигая беззубым ртом, и рассказывал мне все, что он слышал: вот прошел дождь, ветер стряхивает с ветвей последние капли, и они звенят, сталкиваясь в вышине, и падают, разбиваясь о землю. Мальчик идет по дороге, свистит, размахивая палкой. Зимнее утро. Женщины спускаются к реке, полощут белье в проруби, переговариваются звонкими голосами. А вот ночь в ледяном дворце, и мальчик Кай складывает из ледяных кубиков слово «вечность».
Изредка он выходил посидеть на крыльцо и все прислушивался, бледный, с ногами, закутанными в старую шаль. Что там, в Петрограде? Правда ли, что столицей теперь станет Москва? Помнит ли еще его Гольденвейзер? Концерт будет в Москве, это решено. Может быть, «на бис» он сыграет Чайковского «Прерванные грезы». Все пройдет превосходно, без хлопот, без мук и унижений…
Дуэль
Это была одна из тех невеселых вечеринок, на которых все напряженно шутили и приходилось осторожно есть, потому что с тех пор, как немцы заняли Псков, покупать провизию стало почти невозможно. Я ушел рано, а Розенталь пошел провожать Леночку Халезову, и Левка Сапожков, нарочно, чтобы позлить его, увязался за ними. Это было подло с его стороны, и Розенталь сказал, что такие вопросы еще недавно решались с оружием в руках. Тогда Левка вызвал его. Они дерутся завтра в восемь вечера на Бабьем лугу.
Я сказал, что, как социалист, Розенталь вообще не имеет права драться на дуэли, но он возразил:
— А Лассаль?
Толька Розенталь был похож на араба. У него были добрые, смеющиеся глаза и впалые, отливавшие синевой щеки. С гимназистками он долго, умно разговаривал, а потом, хохоча, рассказывал мне, что у него опять ничего не вышло. То, что должно было выйти, мы почему-то называли «свет с Востока». Толька жил у нас потому, что в городе Острове не было мужской гимназии. Мама согласилась взять его на пансион, тем более что с нами никто не мог справиться и считалось, что Розенталь подействует на нас благотворно.
В кофейне у Летнего театра, которая при немцах стала называться «Феликс», я встретился с Левкиным секундантом Кирпичевым. Он был уже довольно старый, лет двадцати, надутый, с выражением твердости на красном, квадратном лице. Все на нем было новое — шинель, застегнутая на все пуговицы, поблескивавшие ботинки. Он носил не измятую фуражку, как это было модно еще недавно, а торчащую, с поднятым сзади верхом, как носили немецкие офицеры.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответил он небрежно.
Возможно, что он сразу догадался, что я хочу повлиять на него в смысле провала дуэли, потому что, когда я сказал, что секунданты обязаны прежде всего подумать о примирении, он усмехнулся, — должно быть, решил, что мы с Толькой испугались.
— Разумеется. Итак, что вы предлагаете? Извинение?
Я сказал холодно:
— Об извинении не может быть и речи.
— Может быть, ваш друг предпочитает драться на шпагах или эспадронах?
Я ответил:
— Род оружия безразличен.
— Значит, пистолеты?
— Не возражаю.
— Расстояние? Двадцать шагов?
— Десять! — возразил я с бешенством, хотя мне хотелось, чтобы противники в момент поединка находились на расстоянии n + бесконечность.
Кирпичев слегка покраснел.
— Прекрасно, — сказал он. — Остается договориться о порядке боя. Согласно дуэльному кодексу, предлагаются три варианта: до первой крови, до невозможности продолжать бой и, наконец, до смерти одного из противников.
Мне стало страшно, но я сказал:
— До смерти.
Кирпичев еще остался в кофейне, а я пошел домой и стал учить уроки, хотя это было почти невозможно. Я не сказал бы «до смерти», если бы он не держался со мной, как с мальчишкой. Мы проходили «Метаморфозы» Овидия; я громко читал и переводил — сегодня Борода меня спросит. Я погубил Розенталя потому, что какой-то болван держался со мной, как с мальчишкой. Он сказал, что пистолетов нет, но что в крайнем случае он может достать их у знакомого офицера. Господи, хоть бы не достал!
Я швырнул Овидия в угол. Если бы немцы взяли город не в феврале, а хотя бы в марте, мы успели бы отменить латынь. Все было подготовлено. Мы с Алькой собирались выступить в педагогическом совете. Теперь Борода мне покажет! Я считал шаги, чтобы успокоиться. Десять. Как близко! От стены до стены. Я погубил Розенталя…
Утром, когда я шел в кофейню «Феликс», мне еще нравилось быть секундантом. Это было интересно, тем более что я не сомневался, что дуэли не будет. Теперь это было уже неинтересно. Если бы я не был секундантом, я мог бы пойти к Сапожкову и сказать, что Розенталь фактически не может драться, но не потому, что трусит, а потому, что немцы посадят его, если он обратит на себя внимание.
Я пошел к Леночке Халезовой и сказал, что как секундант я обязан скрывать место и время дуэли, но что на всякий случай пускай она запомнит, что они будут драться сегодня в восемь вечера на Бабьем лугу. Она испугалась, но не очень, гораздо меньше, чем я ожидал. Она только повторяла: «Какой ужас!», а один раз нечаянно сказала: «Ужасть!» — и засмеялась. Ее старший брат, дурачок, бормотал в соседней комнате все время, пока мы говорили. Возможно, что и она, со своими локонами и синими глазами, была дура, но самоуверенная и даже жестокая. По-видимому, ей даже хотелось, чтобы из-за нее кто-нибудь был убит или ранен. С тех пор как один подполковник, семейный, уважаемый человек, застрелился из-за красавицы Стамболи, все псковские гимназистки только и мечтали, чтобы из-за них происходили несчастья.
«Но этого не будет! — подумал я с бешенством. — Этого не будет!»
Она соврала, что идет на урок музыки, и даже взяла папку, но на самом деле — я это знал — Розенталь должен был встретиться с нею у Шуры Вогау. Уходя, она надела меховую шапочку и стала такая хорошенькая, что от нее действительно можно было сойти с ума. Я вернулся домой с неприятным чувством, как будто я просил ее пощадить Розенталя, а она отказалась.
Толька пришел голодный в шестом часу и, рванувшись к буфету, стал жрать хлеб. Он счастливо засмеялся, когда я стал ругать его. Сине-зеленый, с запавшими щеками, он глотал, не прожевывая, как собака. Я испугался, что он подавится, но он сказал:
— Теперь? Дудки!
— Что ты хочешь этим сказать?
Вместо ответа он с бессмысленной улыбкой закрыл глаза и немного постоял, качаясь. Потом снова стал торопливо жевать. Мне хотелось спросить у него, как насчет «света с Востока», но вместо этого я сказал сдержанно, что не смогу, к сожалению, быть его секундантом. Причина политическая: он выступал как большевик, все это знают, и немцы посадят его, если он, Розенталь, обратит на себя внимание.
Он нахмурился.
— Об этом нужно было подумать вчера.
Я возразил рассудительно, что, поскольку мы не подумали вчера, не худо бы подумать сегодня. Если он освободит меня от чести быть его секундантом, я могу пойти к Сапожкову и уговорить его извиниться.