Иван Зорин - Зачем жить, если завтра умирать (сборник)
– Да-да, – пропустил мимо Лангоф, глядя вперёд под лошадиные копыта. – Цивилизация идёт путём забытья, боюсь, наши потомки будут поверхностными, как курсистки, и пуще всего будут бояться задуматься. Нашей железной цивилизации всё меньше нужен человек, которого вполне может сменить машина. Вот и придут вместо нас какие-нибудь работящие марсиане, как у Уэллса, и наступит царство автоматов. Вижу, вам неприятно?
– Отчего же, весьма любопытно, вам бы книги писать.
– Зачем? Чтобы стояли на полке у какого-нибудь болвана?
Протазанов скривился. Суходол, изрезанный буераками, лохматила дикая заросль бурьяна. Под копыта стелился высохший татарник. Помолчав, Лангоф продолжил, точно говорил с самим собой.
– Это древние всегда помнили о смерти, мимолётности бытия, оттого искали славы и жили жадно, а скоро любое напоминание о бренности сделается неприличным. Будут говорить о чём угодно, только не об этом.
– Оставим это церкви.
– А что церковь? Тоже обещает жизнь вечную.
Протазанов передёрнуло.
– Помилуйте, барон, утро дивное, а вы мрачность разводите. Я уже битый час слушаю про потомков, на которых мне плевать. Давайте возвращаться, отобедаем, а потом меня ждёт дядя, у нас игры. Присоединитесь?
Не дожидаясь ответа, Протазанов хлестнул лошадь и, поднявшись на стременах, поскакал к усадьбе.
Оставшись один, Лангоф спешился. Взяв лошадь под уздцы, медленно двинулся к себе через лес. Его мысли перескакивали с предмета на предмет, он вспоминал ускакавшего Протазанова, думал о Черноризе, которому открыто будущее, и не понимал, как всё устроено, а главное, почему наши предположения принимаются за очевидную истину. «Мы всегда исходим из опыта, но то, что солнце вставало миллиарды раз, не гарантирует завтрашнего рассвета, – рассуждал он. – Однако мы безоговорочно верим, основываясь на прошлом, и, в сущности, живём привычкой. Поэтому всё, что случается, случается для нас неожиданно».
Лангоф сидел на бревне и, стегая плёткой по сапогу, смотрел, как ветер кувыркает палую листву.
Лес в Горловке редкий, березняк да ольховник, зато грибов по осени не счесть. Лангоф разрешил собирать их безвозмездно, как и ловить удочкой рыбу в помещичьем пруду. Крестясь заскорузлыми пальцами, крестьяне признательно кланялись, и Лангоф опять видел на лицах так раздражавшую его рабскую угодливость. А однажды светлой лунной ночью местный урядник, крепкий, жилистый, повидавший виды мужчина, клявший барские нововведения, которые «ясное дело, ни за что добром не кончатся», поймал троих горловских, тянувших по пруду мелкий ячеистый бредень.
– Вот мерзавцы, всех мальков переловят – погибнет пруд! – пригнал он виновных в усадьбу. – Их воровскую природу не переделать!
Натянув наспех сапоги, Лангоф, ещё сонный, вышел на крыльцо.
– Говорил же, барон, с ними добром нельзя, – кричал урядник, подталкивая нарушителей в спину. – Винитесь теперь перед барином!
Крестьяне упали на колени.
– Прости, кормилец, Христом богом молим!
– Детишкам есть нечего, вот и согрешили!
– На у-удочку разве что пойма-аешь!
Худой конопатый парень слегка заикался.
Образовав дугу, крестьяне поползли на коленях, грязня штаны, норовили обнять Лангофа за сапоги. Он брезгливо отвернулся.
– Так что прикажете с шельмецами делать? – остановил его урядник, разглаживая пышные усы. – Выпороть на конюшне, да отпустить?
Поднимаясь по ступенькам, Лангоф отмахнулся.
– Выпори, милостивец, выпори! Только отпусти, детишки ждут!
Не поднимаясь, крестьяне, как блудные дети, окружили урядника.
– Ишь жалобят, – усмехнулся он, наступив на бредень с ещё бившейся рыбой. – Ладно, ещё раз поймаю, шкуру спущу! Ступайте, да улов заберите, чего уж теперь.
Постепенно от светлых начинаний Лангофа не осталось и следа. На крестьян по-прежнему гаркал урядник со строгими пышными усами, а они по-прежнему ломали шапки, при встрече виновато потупив глаза. И по-прежнему воровали. Всё возвращалось на круги своя. Лангоф ходил мрачный, всё чаще уезжая в Мценск. Раз в три года там устраивали дворянские собрания, обсуждали уездные дела, случалось, избирали председателя. Лангоф исправно их посещал, бывал по восемь часов в присутствии, заседая с другими членами окружного комитета. Его было не узнать: он вносил предложения, от его снисходительного равнодушия не оставалось и следа. Нельзя сказать, чтобы ему это нравилось, скорее наоборот, он находил своё занятие пустым, уверенный, что всё развивается само собой, помимо нашей воли, но в душе подчинялся тому, над чем всегда смеялся: долг превыше всего. Эта максима, вбитая с детства, коренилась глубоко, диктуя ему поведение. В конце концов, разве не все живут механически? И разве не все это ощущают? В Мценске Лангоф снимал небольшой, утопавший в зелени домик на окраине, а Чернориза, которого брал с собой, поселял во флигеле. Данила, стоя на задках кареты, неохотно сопровождал барона в собрание, ожидая потом в ближайшей чайной. Пыльные булыжные мостовые, заполненные экипажами, вселяли в него безотчётный ужас. Мир, от которого он успешно защитился в Горловке, мир, убивший его отца, оказался гораздо больше, он постоянно менял облик, горланя тысячами голосов, проникал внутрь новыми, необычными звуками, цветами, запахами, он окружал событиями, которые было трудно предвидеть, угрожающе кривляясь, гнал в маленький, тесный флигель, где можно было забыться в привычных ощущениях.
Иногда, оторвавшись от гольфа, в дворянском собрании появлялся и Протазанов. В обсуждениях уездных дел князь не принимал участия, кивками засвидетельствовав почтение, удалялся в залу для отдыха, курил, ожидая, когда окончится заседание. Постепенно зала заполнялась, и он, раскланиваясь, переходил между группками, ещё жарко обсуждавшими выступления, задерживаясь, насколько требовало приличие, щедро жертвовал на благотворительность, на больницы и школы для сербских переселенцев, а когда речь заходила о русских, вздыхал:
– О, мой странный народ!
– Богоносец, – скривился раз Лангоф.
У Протазанова мелькнуло недоумение.
– А вы, между прочим, зря смеётесь. У нашего народа есть божественная печать. Посмотрите, он недоверчив и простодушен, жесток и сердечен, своеволен и покорен, он за копейку задушит и последнюю рубаху отдаст. Кто, кроме Бога, столь же противоречив? А разве не божественно его вечное молчание? – Вынув батистовый платок, Протазанов громко высморкался, и было непонятно, говорит он серьёзно или шутит. – Наш народ груб, тёмен и зол. Но, бывает, нежен, мудр и мягок. Все эпитеты с ним, как и с Богом, несоизмеримы. Разве это не доказательство его божественности?
– К черту ваше апофатическое богословие! – поднял руки Лангоф. – Сдаюсь.
А на другой день проходивший мимо Протазанов бросил уже откровенно насмешливо:
– И как там наш богоспасаемый?
– Да уж лучше, чем англичане! – в тон ему залепил Лангоф.
Протазанов остановился.
– Что вы хотите сказать?
– Что мы лучше.
– Чем?
– Чем англичане.
Протазанов расхохотался. Глядя на него, Лангоф тоже. На их смех подошёл Неверов.
– Какой у нас все-таки ёмкий язык, господа, – кивнув ему, продолжал улыбаться Протазанов. – Давеча на конюшне обсуждали арабского скакуна, которого я купил, и один конюх так его расписывал, что другой раскрыл рот: «Да ну?» «Ну да!» – ответил первый. Второй покачал головой: «Ну и ну!» – «Вот те и ну!» – Второй ещё недоверчиво: «Ну-ну, посмотрим». – «Ну, дык, а я про что?»
Лангоф подмигнул:
– Язык, действительно, ёмкий, в этом всё дело. Нам достаточно лишь нукать да понукать.
– И поддакивать, – вставил Неверов.
Теперь расхохотались все трое.
В тот год в собрании верховодил недавно приехавший из Петербурга помещик Клюев, который как раз проходил мимо. – Как вам этот фигляр? – взяв за локоть Лангофа, отвёл его в сторону Неверов.
– Клюев?
– Ну да. Пошляк редкостный, берегитесь его.
Клюев, действительно, вёл себя развязно, обращаясь с той барской интонацией, которая свойственна недавно разбогатевшим людям.
– Откуда он?
– Тёмная личность. Говорят, удачливый биржевой игрок, из мещан, купил себе звание, но попал в какую-то грязную историю, и вот – здесь. Прошу любить и жаловать! Честолюбив до чёрта, рвётся в предводители, и кресло ниже его не устраивает.
Лангоф оскалился.
– Я его задевать не стану, но и об меня он клык обломает.
– Смотрите, я предупредил.
Неверов как в воду глядел. Ссора вспыхнула в тот же день, когда после вечернего заседания устроили бал. Лангоф скучал в компании Неверова, стоя у стены с бокалом шампанского.
– Представьте меня молодому человеку, – обратился к Неверову проходивший мимо Клюев. Он тронул шею, которую уродовал косой шрам, и уставился на Лангофа холодными, рыбьими глазами. Неверов замялся.
– Мы почти ровесники, – опередил его Лангоф, ломая взгляд Клюева. – А если вам угодно покровительствовать, выберите другого.