Иван Зорин - Зачем жить, если завтра умирать (сборник)
Ясное дело – околдовали!
Собрался сход, чесали в затылках, дивясь цыганским проделкам. Но дальше этого не пошло. Мужья пострадавших бросились, было, с колами, но обнаружили лишь головёшки потухавших костров. Табор снялся – ищи теперь ветра в поле. Да и не справиться вдвоём. Одно дело, когда до дома рукой подать, а другое – в голой степи. А цыгане, глядишь, ещё медведя спустят. За околицей сгоряча и подраться можно, а гонять лошадей за десятки вёрст остальным горловским жалко. Оно и понятно, кто ради чужого добра своим жертвует? Плюнув на всё, мужики напились, побросав колы в трактирную канаву, а потом отвели душу на жёнах, устроив им такую выволочку, что пришлось вмешаться Лангофу.
Солнце уже слепило, а дом Мары был еще погружён в сон. На верёвке, качаясь от ветра, сохли выцветшие тряпки. Около будки свернулся клубком куцый кобель со слезившимися глазами. Когда Лангоф открыл калитку, вскочил, громыхнув цепью, и хрипло забрехал. Мара, заспанная, простоволосая, выскользнула в халате на крыльцо.
– Ми-илый!
Посреди двора задохнулись в поцелуе. Кобель, скуля, потёрся о сапог Лангофа.
– П-шёл! – пнула его в бок Мара.
Отстранившись, Лангоф выложил ей про цыган.
– Ромалэ, – мечтательно произнесла она, и её глаза наполнились нежностью.
– Но как? Как они это сделали?
Лангоф нетерпеливо защёлкал пальцами.
Вместо ответа Мара ловко схватила квохчущую под ногами курицу, одним движением спрятав ей голову под крыло. И расчертила ею в воздухе круг. Птица замерла.
– Уснула, – опустила её на землю цыганка.
Курица не шевелилась. Придерживая за шею, Мара слегка её шлёпнула. Курица, встрепенувшись, закудахтала. Распластав ей шею по земле, цыганка, грязня ногти, прочертила перед клювом глубокую линию. Бившая крыльями птица опять замерла. Мара отпустила её, курица лежала неподвижно.
– Сейчас подымится, – рассмеялась Мара. – Но через линию не перепрыгнет. Так её куриные мозги устроены. А у человека свои струны, можешь – играй! Пойдём?
«Гипноз, – подумал Лангоф, поднимаясь в дом. – Но что это такое?»
1911
Зима выдалась студёной. Мелкие озерца промёрзли до дна, искоренив всю рыбу. Солнце слепило закутанных в драные материнские кофты мальчишек, катавшихся с гор, а в морозные голубые ночи, когда небо разрезал блестевший серп, в деревню входили волки. Осторожно ступая по рассыпчатому снегу, они чутко прислушивались к тёплому, человеческому жилью, принюхиваясь к дыму, примеряясь резать жавшуюся в овчарне скотину. Тогда мужики спускали с цепей скуливших собак, спешно затягивали полушубки на голом теле и, вооружившись дубьём, с криками вываливали из распахнутых изб. Хищно скалясь, волки отступали, чтобы на следующую ночь повторить набег.
На Рождество вернулся муж Мары. В южных морях его корабельным тросом в шторм выбросило за борт, трое суток носило по волнам, но он спасся, привязав себя к плывшей доске. Только ногу, которую из-за заражения пришлось отрезать, отняло у него море. Два года он обивал пороги русского консульства, перебиваясь тем, что выстругивал деревянные ложки, которые продавал на восточном базаре, прежде чем его за казённый счёт отправили в Россию. В Петербурге он ещё полгода просиживал в коридорах различных ведомств, хлопоча о пенсии военного моряка, но ему отказали, посчитав, что инвалидом он стал в мирное время по собственной неосмотрительности. Неуклюже выбравшись из саней, муж Мары сгорбился и застучал костылём по мёрзлым ступенькам. Увидев его через заиндевелое окно, Мара ахнула, прикрыв рот тыльной стороной ладони. В это время у неё был Лангоф. Муж Мары не был цыганом, но черты лица имел южнорусские, был черняв и востроглаз. Как многие моряки, он носил в ухе серьгу.
– Ну, встречай, жена, – насмешливо бросил он, словно не замечая поспешно одевавшегося Лангофа.
– Прости, прости! – бросилась на колени Мара, обнимая его за ноги. Прижавшись, она всем телом почувствовала деревянный протез. – Видела тебя в море-окияне, думала, утонул мой ненаглядный.
Муж Мары разгладил курчавые волосы, в которых уже била седина.
– А как же он? – кивнул он подбородком в сторону Лангофа.
– Не люб он мне, не люб, – запричитала Мара, сверкая глазами. И, обернувшись к барону, зло бросила: – Уходи!
Лангоф тихо вышел.
По весне Лангоф снова принимал гостей. Собрались несколько местных помещиков, Неверов, урядник, доктор, выкроивший время между визитами к больным, а прислуживал за столом Чернориз. После третьей рюмки закурили, разговоры сделались откровенными, в них выливалась накопившаяся за зиму тоска.
– Загадочна ли русская душа? – начал ни с того ни с сего Неверов, без всякой связи с предыдущим. – Нет, она скорее темна. И умом её не понять, потому что там и понимать нечего. – Он щёлкнул пальцами. – Мужик кряхтит, стонет, а власти крепко держится. Она его топчет, а он её охраняет, сапоги лижет. И менять её не хочет! Так и при Наполеоне было, он пришёл дать волю, а его дубиной. Одно слово – холопы!
– Да, мы не Европа, народ тёмен, забит. Но с Наполеоном вы всё же загнули.
Доктор Веров повернулся к Лангофу:
– А что вы думаете, барон? Станем мы когда-нибудь Европой?
Лангоф неопределённо скривился.
– Так может, и к лучшему?
Лангоф вспомнил печальный опыт своих преобразований.
– Может быть.
А на другом конце стола урядник, раздвигая губами пышные усы, медленно извлекал слова.
– А я вот что скажу: драть мужика надо, пороть, как сидорову козу. Он завсегда бедный-несчастный, а ослабь вожжи? Вон, отца вашего растерзали и на нас волками кинутся. Зря вы, барон, либеральничаете, попомните мои слова…
Неверов выкатил ласковые телячьи глаза.
– Мужики терпят, терпят… А как восстанут? Русский бунт бессмысленный и беспощадный. А почему? Потому что рабы не знают, чего хотят. И на большее, чем разграбить, не способны. Вон в Европе революции, люди на улицы валят, потому что осознают своё гражданство. А у нас – чтобы соседа ножом пырнуть.
– Да бросьте вы! Восстаёт свободный, раб – никогда. С ним хоть что делай, хоть кнут о хребет сломай…
Урядник заёрзал, ёжась в ухмылке.
Всем сделалось неловко. В тишине зазвенели вилки.
– А слыхали, Протазанов-то разбил у себя парк, заказал нагих богинь из бронзы, – заржал вдруг один из помещиков. – То-то мужикам будет посмешище!
Все оживились.
– Богини – то у него скоро под дождём позеленеют. Вроде как от тоски. Нет, у нас только люди могут выдержать.
– Тоску? Сам-то Протазанов от неё в гольф гоняет.
– А по-моему, лучше пить.
Звон бокалов, которые осушили залпом. Переменявший блюда Чернориз был, как всегда, угрюмо сосредоточен. Относя на кухню посуду, он ловил обрывки разговоров, из которых у него не складывалась картина. Он догадывался, что господа говорят о ему подобных, но что именно, понять не мог. Слишком отвлечёнными были их рассуждения, слишком много содержали неясных слов.
– А ну как за вилы схватятся? – вдруг донеслось из-за стола.
– Я и говорю, сечь надо, чтобы дурь из башки выбить!
Звяканье вилок, смех. И тут Чернориз увидел алое зарево, полыхавшую Горловку, гору трупов – застреленных, зарезанных, заколотых, среди которых были и присутствовавшие сейчас за столом, увидел метавшихся женщин, детей с искажёнными от ужаса лицами, увидел повешенных на разлапистом, росшем во дворе вязе, перед ним проскакали лошади с дико кричавшими всадниками, чьи сабли блестели в огненном свете, как зарницы, промелькнули бежавшие в исподнем мужики, повозки с пулемётами, гружёные барахлом телеги, дымившие паровозами эшелоны и товарные вагоны, забитые солдатами. Чернориз вздрогнул, открыв, было, рот, но смысл увиденного ускользал, не выражаясь в словах.
Помимо Лангофа, единственной, кто общался с Данилой, была глухонемая кухарка, немолодая и капризная. Стряпая, она то и дело стреляла глазами, указывая, что подать, унести, а разрезая ребром ладони разделочную доску, велела точить ножи. Когда Данила не успевал, она недовольно фыркала, точно обещая пожаловаться, но так ни разу и не собралась. Данила был доволен. В сравнении с прежней жизнью, теперешняя казалась раем. Вечера он проводил, растянувшись на постели – сложив руки за головой, смотрел в окно, где шумел ветер и в сумерках качались деревья. Однажды дверь в его комнату распахнулась. Босая, в коротком нарядном платье, кухарка долго смотрела на Данилу, потом стала медленно расстёгивать на себе пуговицы. Платье соскользнуло на пол. Данила не шевельнулся. Покраснев до корней волос, женщина, схватив платье, выскочила в коридор. А наутро, будто между ними ничего не было, они снова тёрлись спинами на тесной кухне, разговаривая глазами, составляли на поднос завтрак для Лангофа – кофейник, блюдце с гренками и яичницу.
Может, ничего и не было?
Июнь 1911
Перед грозой было душно. За яром уже полыхали сухие молнии. На поля нахлобучилось иссиня-чёрное небо, а за рекой волновалась взлохмаченная ветром степь. В глуши одна радость – теснее примкнуть к соседу, и у Лангофа собралось общество. Ярко вспыхнули десятки свечей, накрыли стол. К ночи в распахнувшемся окне появился молодой помещик, предрёкший за преферансом скорую войну.