Елена Крюкова - Царские врата
Однажды покойника привезли. Сначала Иван равнодушно мазнул глазами по холодному скорбному лицу. Нет, зацепило. Всмотрелся. Раскосые закрытые глаза. Иван присел на корточки. Закурил. Осторожно брал окурок грязными, в земле, пальцами. «Что смотришь? Что зыришь? Русский на татарин смотрит? Какой красивый? По-вашему хороним, в гробу… да только без крышка… а надо бы по-нашему, в простыня завернуть… да русская, ваша, родня настояла…»
Будто отца похоронил.
После смены пошел в чепок, деньги плавали в кармане, много денег, заказал вино, потом водку, очень мало еды и напился. Впервые в жизни.
Еле домой приполз. Как в вытрезвитель не забрали.
Летом Иван, чтобы мать побаловать рыбкой, рыбу ловил: то на реку ходил, то на озера – с удочкой. Приносил окуньков, карасей, сорожек. Алена из мелочи варила уху, покрупнее рыбу жарила, радовалась: вот Иван у меня какой хозяин. Какую жену найдет? По себе дерево срубит?
Ее сын слишком хотел жить. Чересчур. Через край.
Как он вкусно пил вино! Как красиво, сильной рукой осторожно сигарету держа, взахлеб, щурясь, курил! Как запоем, затягиваясь строками, страницами, как пьянящим дымом, ночами напролет, до рассвета, читал… Как старательно, легко и играючи, работал – клеил обои, красил полы… Как жадно, мощно и заразительно ел… А потом, крепко мать обняв, так же крепко, вкусно ее целовал. В щеки расцеловывал, в шею…
Она не расспрашивала Ивана о его делах.
АЛЕНА ГОВОРИТ СЫНУ О ВОЙНЕ– Сыночек… Можно к тебе?
Иван спал на диване на животе, спрятав голову в подушки. Наволочки, простыни пожелтели от табачного дыма. Алена тихо, на цыпочках, шагнула, встала у двери, дальше не шла, смотрела на бритый затылок сына.
Он пошевелился. Перекатился на бок. Разлепил глаза, увидел мать, стоящую у двери, оклеенной старыми плакатами старых рок-групп.
– Заходи… что встала…
Алена подошла к дивану; осторожно уселась – на самый край. Запели старые ржавые пружины.
Она положила руку на голую, до гладкой кожи обритую голову Ивана.
– И… не холодно тебе?.. Что ж ты так коротко-то… как под машинку…
– Под машинку и есть. – Иван лег на спину; закинул руки за голову. – Что не спишь, мама? Сколько времени?
Алена вздохнула.
– Часа четыре… утра.
– Что ж бродишь?
– Не спится. Пыталась уснуть. Никак.
Он прижался, привалился животом к ее теплому боку. Обхватил руками, как в детстве.
– Ма-му-сенок… Иди спать… Ты меня разбудила…
– Прости.
Он чувствовал – не зря она пришла.
Сильней к ней прижался.
– Ну… говори.
– Ванечка… я…
Все его тело, прижатое к ней ребячески, нежно, напряглось и стало вдруг каменное.
– Я… воевала.
Он молчал.
– В Чечне.
Он молчал.
– Я… была там… снайпером. Ты у меня… там… родился.
Вот теперь разжал руки. Она нашла силы посмотреть ему в лицо. Лицо его стало детским и изумленным, будто он нашел в норе зверька, ежа, и тронуть пальцем боязно, и хочется, и страшно.
– Я? Родился в Чечне? И ты снайпер?
Алена наклонила голову. Ее подбородок коснулся яремной ямки. Она смотрела на свою грудь под суровым полотном домашнего платья. Иван сел на диване, и тягостно проскрипел пружинный оркестр.
– На чьей стороне?
– Расстреливала федералов. Русских. Я работала у чеченцев. У Бесоева. Ты не знаешь, кто такой Бесоев.
– Я знаю. Его поймали и в тюрьму посадили. А потом он бежал из тюрьмы и… его убили. Я помню. В газетах писали. А кто был мой отец?
Он старался, чтобы это не прозвучало слишком жестко. Голос сорвался, задрожал.
– Ренат Исмаилов. Боевик. Его отец – чеченец, мать – татарка. Наш земляк. Я из-за него ислам приняла. Чтобы нам после войны пожениться. По его… по их вере.
Иван слушал, неподвижно сидя, не перебивая.
Когда Алена умолкла, он спросил:
– Где сейчас мой отец?
– Не знаю.
Алена сжала в нитку губы. Подбородок, щеки отвердели. Изо всех сил удерживала слезы – и не удержала.
– И ты… убивала наших?
Важно было не разрыдаться в голос.
– Да. Солдат и офицеров. В плен попала. Жизнь мне оставили… чудом. Снайперов убивали на месте. Бросали… под гусеницы танков… привязывали к машинам за обе ноги – и разрывали… головы отрезали… Я…
Взглянула на сына. Он весь дрожал.
Не глядя на мать, нашел ее руку рукой. Сжал крепко.
– Как же стреляла? В… наших?
– Просто. Очень просто. Цель… оптика хорошая… спусковой крючок. Нажать. И все. Простая техника. Прости.
Ловила губами слезы.
– Нет. Это не просто. Это все… совсем не так.
– Конечно. Все гораздо страшнее.
– А… отец? Он… тоже убивал?
– Да. Это война.
Сквозняк пошевеливал занавеску. Остро пахло табаком от покрывала, от обивки дивана. Время плыло густыми сизыми табачными облаками.
– А тебя… значит, оставили в живых… чечены… потому что ты была… мусульманка?
– Да. Мусульманка.
– Значит… ты перебежчица?
– Все мы перебежчики в этой жизни, сынок.
– Не все.
Она взяла в руки подол платья, промакнула им лицо.
– Все. Все-все-все. Мы вечно перебегаем. Из смерти в жизнь. Из жизни в смерть.
Он нежно, еле касаясь, погладил ладонью ее руку, упавшую в складки сырого платья.
– Значит… я… чеченец?
– Ты человек.
Алена обняла его за шею, за плечи, склонилась к нему, поцеловала в лоб, в глаза, в щеку, и ее горячие слезы падали Ивану на лицо.
– Как ты родила меня?
Очень тихо спросил.
Алена прошептала:
– Легко.
– А где?
– В ауле. В горах. Я не знаю, где это. Я так радовалась, когда ты родился.
Подняла руку. Ощупала, как слепая, лицо сына. Иван неловко встал. Упал на колени; обнял мать, припал к ней, притиснулся, еще сильнее, сильней прижимался, всем телом, словно душу из себя хотел выжать, из мышц и костей, и ее – всю – в мать перелить.
И она тоже обнимала его, прижимала к себе; и счастлива была, что вот он понял ее, не осудил ее, простил.
БЕЗУМНЫЙ ФОНАРЬШла по улицам, рассматривая, будто в первый раз видела, иностранные надписи на стенах, вывески: «КАЗИНО», «ДЖЕК ПОТ», «СИТИ БАНК», «ШОУМЕН», «ЛЕ МОНТИ», «ЛАС ВЕГАС»… Большинство заведений закрыто на замок – воскресенье, раннее утро, все спят. Ну, может, в казино не спят, оно круглосуточное. Там вертят рулетку и швыряют деньги на зеленые, на красные столы. Играют в деньги. У людей столько денег, что они, как злые дети, играют в них.
«Ты играла на войне пулями – за копейки – в сравнении с безумием ЭТИХ денег».
Я чуть не поскользнулась на черной длинной наледи в своих старых сапогах. Старое пальто, старые сапоги, старый, еще мамин, платок. Все мои деньги и все деньги Ивана уходят на то, чтобы выжить. Нам вдвоем. А если бы у меня еще был сын? Еще один… сын…
Зажмурилась. Поздно. Он уже шел рядом со мной.
Попадал шагом в мой шаг. Трогал меня рукой за мою руку.
– Мама, ты такая красивая.
Я старалась идти ровно. Старалась, чтобы голос не дрожал.
– Как ты вырос, сынок. Стал совсем большой. Скоро Ивана догонишь.
– Иван хороший. Я не могу приходить к нему. Он меня не увидит. Только к тебе. Я сейчас уйду. Не буду тебе мешать.
– Имя, – сказала я непослушными губами. – Пожалуйста. Как я назвала тебя?
– Мамочка…
Я нашла в себе силы обернуться. Перед моим лицом мотался пьяный столб, уличный фонарь.
Брызгал в меня кипящим маслом.
Сумасшедше, хотя уже рассвело, горел надо мной.
Моего убитого сына не было рядом со мной.
КУХНЯ. НОЧЬЕду Алена сготовила быстро и ловко – а Иван ел медленно, устало, еле поднося ложку ко рту. Алена тихо погладила Ивана по голой руке, торчащей из-под закатанного, выпачканного землей рукава.
– Подложить картошечки?
Иван оторвался от тарелки. Приподнял голову тяжело, будто гирю.
– Я уж наелся.
Отодвинул тарелку; янтарно отсвечивали кусочки жареного лука.
– Ты устал. Если тебе…
Он встал, стул с грохотом поехал вбок из-под него.
– Мама, я знаю, что ты скажешь. Но тогда мне надо срочно искать другую работу.
Алена обхватила ладонями щеки.
– Ну не навек же ты там подрядился.– Нет, конечно. – Он потрогал ее за плечо. – Жизнь сама другое подбросит.
– А сам ты не хочешь?
– Ты иди из кухни, а я посуду…
– Нет, я уж сама. Ступай.
Поцеловала его; перемыла посуду. Тарелки плясали в руках. Ловких… худощавых… с коричневой, уже истончившейся кожей… уже в морщинах… уже старых руках. Старых? Да, старых. Все стареет. И умирает.
И Ваня… может быть, он, на своем кладбище… меня…
Не думать об этом. Что ж она все время об этом-то думает.
На войне не думала, а тут думает. Умная уж очень.
Она вышла в комнату, а Иван почему-то не зажег света. Лежал на диване лицом вниз. На полу стояла откупоренная бутылка.
«Лицо отвернул. Может, плачет. Мешать не буду. Пусть один побудет».
– Мама, куда ты? Посиди со мной.
«Сам попросил, сам…»