Елена Крюкова - Царские врата
Спит. Личико славное.
Первой я заговорила:
– Что глядите так? Сглазить можете.
Шутка не вышла.
После звенящего, тонко натянутого, как нить, молчания я услышала ее голос:
– Да разве я могу сглазить!
Я пожала плечами. Иван у меня на руках всматривался в спящего на руках у женщины мальчишку.
– Извините… – Мне стало стыдно. Может, она попросить что-то хочет? Может, бедная? – У меня с собой немного денег есть. – Я засунула одну руку в сумку с едой, тяжело висящую у меня на плече. – Может, я вам еды дам? И для маленького…
Губы ее еле дрогнули.
– Спасибо вам.
Я вытащила кошелек. Выдернула деньги. Стала совать прохожей.
– Возьмите… возьмите…
Она стояла как вылитая из чугуна. Недвижно. Тяжело.
Я неловко вытянула из сумки кусочек развесного сливочного масла, завернутый в целлофан.
– Вот маслице, для маленького, в кашку.
Жар заливал мне щеки. Я задыхалась.
– Мама, какая ты класная! Как помидол! – крикнул Ванечка весело.
И забил меня ладошками по щекам.
Женщина улыбнулась.
– Спасибо. Ничего нам не надо. У нас все есть.
Я крепче прижала к себе Ваню. Он засмотрелся на голубя, что клевал крошки на асфальте под нашими ногами.
Я смешно стояла: на одной руке – Ванька, в другой зажаты деньги, масла кусок.
Масло плыло на жаре, подавалось под пальцами. Масло, теплое, как живое тело.
Я видела: красивое лицо – худое, испитое. «Ей все равно надо есть, поесть…» Я сунула теплое масло и стыдные деньги в сумку. Вытащила батон.
Им с ребенком нужен просто хлеб, как я не поняла!
– Возьми! – я грубо перешла на «ты». – Без разговоров!
И тогда она протянула руку и взяла мой хлеб.
Прижимая к себе локтем своего сына, взяла батон в обе руки и разломила. Подала мне половину.
– Спасибо тебе. Половину от твоего – возьму.
Я растерянно взяла полбатона.
Вокруг нас шла, молчала, переговаривалась, спешила толпа.
Людское море. Оно, море людское, неба не отражало, не повторяло.
Людское море обтекало нас, как остров.
А мы стояли и глядели друг на друга.
И что-то со временем моим произошло.
Не на войне ли я видела ее?
Или я еще только там, в годах, не прожитых мною, должна увидеть ее?
Ее и ее спящего мальчика, завернутого в бедные тряпки?
– Ты чеченка? – прямо, без обиняков спросила я. – Ты из Ичкерии?
Она склонила голову, стоя с разломленным хлебом в руках, прижимая к себе мальчика с любовью и нежностью, и еще больше усилился свет от ее улыбки, и еще больше запали внутрь лица худые щеки.
– Я Ичкерию всю пешком исходила.
– Я знаю тебя! – крикнула я.
Прохожие, шедшие мимо нас, обернулись на мой вскрик. Ванька крепко обвил мне шею ручонками.
– Мама, ты что так ойешь…
Женщина отшагнула от меня. Посмотрела на меня будто издали. Из далекой, далекой дали.
Наклонила голову к хлебу. Понюхала его.
– Хлеб, – сказала тихо. – Спасибо тебе за хлеб. Мы сыты будем.
Склонила голову. Опять кипящее масло стыда обрызгало мне щеки.
Я хотела проводить ее взглядом, когда она, с ребенком на руках, удалялась от нас в толпе – но почему-то глаз я поднять на нее не смогла, так и стояла с горячими скулами, глядела на асфальт, где у ног моих ходили голуби, клевали шелуху, скорлупу, жуков, червяков, крохи хлеба, что эта бродячая мать пополам разломила.
Мне показалось на миг: золотые крупинки они клюют, золотой песок времени. Белые и сизые, жирные и голодные, бессловесные, ласковые, ленивые, вечные голуби.
Золотые песчинки сыпались перед моими глазами.
– Мама, – сказал Иван тихонько, – а долго мы тут стоять будем? Давай домой пьидем скоее. Хлеб с маслом поедим. Я чайку хочу, с сахайком.
– Идем, сынок. – Я крепче его притиснула. Пошла, прижимая другой рукой сумку с едой к боку. – А может, отдохнул уже и ножками пойдешь? А?
Ваня не отвечал ничего. Обнимал меня за шею.
КАК ТРУДНО ВОЗВРАЩАТЬСЯ– Все в порядке, Ванечка?
– Да, мама! Я строил корабль! И пускал его в море!
Из-под кухонной двери тек тонкий ручеек. Вода переливалась через край таза; в тазу покачивалась маленькая лодочка – Аленина старая туфля. Прилепленная пластилином щепка-мачта, парус из носового платка.
– Хороший корабль, мама, да?
– Да!
Она обхватывала его, зарывалась носом в его темные жесткие волосы.
– Я вкусненького покушать принесла! Гляди-ка, что у нас есть…
Алена выкладывала из сумки снедь: мандарины и виноград, творог свежий – на рынке купила – и красные, как огонь, яблоки…
– Подожди! Не хватай! Вымою…
Маленький корабль плавал в тазу. Алена еле успевала мыть фрукты. Иван вцеплялся в яблоко зубами.
– Проголодался, роднуля моя…
Она смотрела, как он ест. Как весело, черными вишнями раскосыми, глядит на нее.
«И может, он видит, как старею я».
Мочало рук, мочало ног. А сердчишко, как заяц, от радости жить и любить из груди чуть не выпрыгнет.
«Выздоровел. Выздоровел».А когда она ложилась ночью в постель – начиналась война.
Стреляли. Матерились. Ухали разрывы. Она опять стреляла. Хорошо целилась; метко попадала. Хорошо видела в прицел лицо убитого человека. Развороченная пулей скула. Вытекший глаз. Шея залита кровью. «Я убила. Еще одного».
Мертвая тишина – среди грохота и грома.
«Меня саму убить мало».
В поту вскакивала с кровати. Сын сладко спал; сегодня хорошо поел, такое бывает только в дни ее получки. «А ведь я бы у Руслана хорошо заработала. Отлично заработала бы?! Наглая сволочь, дрянь, убийца».
Подходила к окну. Распахивала створки. Асфальтовая, каменная, медная, железная ночь врывалась в комнату, всовывала внутрь Алениного жилья стальную, каменную маску. Алена поднимала сухие глаза. Спрашивала сама себя:
– Как теперь жить?
И сама себе отвечала:
– Надо жить.
Занавесь откидывал пыльный железный ветер.
ЖИЗНЬ ИДЕТ ДАЛЬШЕЖизнь дорожала. За квартиру приходилось платить бешеные деньги.
За еду – тоже.
Алена старела. В темных волосах давно просверкивали тягучие, пронзительные седые нити. Она коротко постриглась. Похудела. Торчали плечи, торчали скулы. Отдавала лучший кусок ребенку.
Ребенок рос и рос, тянулся вверх. Незаметно. Неотвратимо.
В пятнадцать лет пошел работать. Устроился официантом в ресторан.
Первую зарплату отдал матери. Вторую не получил: ногой задел, когда с подносом к столику бежал, ящик с бутылками дорогого вина; бутылки побились, винная кровь растеклась по ресторанному паркету. Его чуть не убил директор. Друзья-халдеи не сочувствовали – злорадно похохатывали. Иван должен был администрации ресторана шестьдесят тысяч рублей. Он все открыл матери. Алена сухо сказала: «Не парься. Отдадим».
На другое утро они оба пошли в разные стороны – добывать деньги.
Алена густо накрасилась перед зеркалом, нацепила на стриженые волосы немыслимую шляпку.
Иван оделся поплоше, в старье.
Мать попыталась выйти на панель.
Сын отправился на Бугровское кладбище – устраиваться могильщиком. Ему сказали: денежный промысел.Алена вертелась перед баром «Серая лошадь» целый вечер. Никому она не приглянулась. Когда совсем промерзла, подвалил старый бродяга, прижался боком к ее боку. Она отпрянула брезгливо. И с надеждой подумала: если я ему понравилась, может, и кому другому сгожусь. Ведь за это… девки… много берут?.. Бродяга протянул ей сложенную лодочкой руку. «Дай-ка мне на пирожок с печенью, матушка! – прогнусавил. – Он дешевенький! Дай! А то у меня на выпивку-то есть, а на закуску – нет!»
Алена повернулась и побежала, нелепо подворачивая ноги в туфлях на каблуках.
На сковородках фонарей шипело жирное масло продажного света. Редкие прохожие оглядывались, ругались изумленно: Алена бежала как на пожар. Будто за ней гнались.Ивана могильщиком приняли. Оклад положили. Предупредили: могут и на лапу давать, плачущая родня хочет, чтобы все было тип-топ, денег в этот момент никто не жалеет, понял? Он кивнул. Ему было страшно.
Он должен каждый день видеть мертвых. Покойников в обрамлении ярких бумажных цветов. Синие руки. Восковые, в пятнах, мертвые щеки.
Каждый день видеть смерть в лицо.
Зато отдаст ресторанный долг. И не заставит мать калымить.На этом же кладбище, где Иван работал могильщиком, лежали его дедушка и бабушка. Он знал, где их могилы. Приходил к ним, стоял молча.
Он никогда не спрашивал мать, кто его отец и где он после того, как однажды спросил, а мать побелела вся, сделалась цвета школьного мела и голову опустила, ничего не сказала.
Покойников привозили часто и помногу. Иван уже привыкал скользить взглядом по бледным, землистым лицам, его заботила только могила, эта глубокая, сырая, желто-коричневая, рыже-черная яма, куда навек опускали затихшего человека. Яма; лопата; земля. Так все просто: яма, лопата, земля. Люди толпились вокруг ямы. Прижимали платочки к глазам. Бросались мертвецу на грудь. Ему тихо говорили напарники: «Вань, бери за тот конец ремня, я за этот, и будем спускать». И они осторожно спускали гроб в яму. И кто-то бросал первый ком земли на крышку. Зимой земля была твердая, чугунная, ком стучал со звоном о дерево, будто молотком толстый гвоздь забивали.