Евгений Водолазкин - Авиатор
Необычное зрелище: зимой нет дыма из труб. Топить было нечем. Разбирали деревянные строения на дрова. Двери межкомнатные распиливали. Анастасия как-то болела, я одолжил у дворника 50 поленьев, потом месяц ломал голову, как вернуть. Пришлось в счет дров отдать ему серебряную солонку – еще бабушкину. Было жалко.
Карточки. Сахарные, хлебные. По трудовой карточке я приобрел себе калоши.
Долгие часы за керосином в Петрокоммуне.
Лепешки из картофельных очисток. Морковный или березовый чай. Еще о еде: на углу Большой Морской и Невского долго лежала павшая лошадь, из крупа был вырезан кусок мяса.
Самые ходовые подарки 1919 года: сургуч, бумага, перья, карандаши. Я подарил Анастасии банку патоки.
Пытаюсь воссоздать тот мир, который ушел навсегда, а получаются только жалкие осколки. И еще такое чувство – не знаю, как правильно его выразить… Вот мы в тогдашнем мире были разными, чужими, часто – врагами, но сейчас посмотришь – в чем-то, получается, и своими. Было у нас общее время, а это, оказывается, очень много. Оно делало нас причастными друг другу. Мне страшно оттого, что нынче все мне чужие. Все, кроме Анастасии и Гейгера. Своих только два человека, а раньше – весь мир.
ПонедельникСпросил сегодня у Гейгера, отчего я так долго не мог вспомнить, что был художником. И как объяснить то (здесь меня вдруг подвел голос), что мне не удается ничего нарисовать сейчас.
– Что-то с теми клетками мозга, которые отвечают за эту область, – сказал Гейгер. – По всей видимости, после разморозки они не восстановились.
– И ведь это было основным моим занятием…
– Может быть, потому именно эти клетки и не восстановились. – Помолчав, он добавил: – Зато вы хорошо пишете. Ваша, как сейчас говорят, креативность потеряла один канал, но приобрела другой. Разве ваши словесные описания не род живописи?
Изящный ответ.
ВторникОпять сегодня думал о Секирке. Тут бессильны и живопись, и словесные описания. Ну, какое описание может передать круглосуточный холод? Или голод? Всякий рассказ подразумевает законченное событие, а здесь – страшная бесконечность. Не можешь согреться час, другой, третий, десятый. И ведь ни к холоду, ни к голоду невозможно привыкнуть. Обитатели второго этажа штрафизолятора босиком, в одних кальсонах, сидят на жердочках. Помещение не отапливается. Говорить запрещено, шевелиться запрещено. Лавки высокие, и ноги до полу не достают. Через несколько часов они до того опухают, что встать на них невозможно. Пытка длится, длится, и эта длительность убивает. Как эту пытку опишешь? О ней столько же времени нужно писать, сколько она тянется. Часы, дни, месяцы.
Месяцы редко кто выдерживает – сходят с ума, но чаще умирают. Сидишь с утра, чувствуешь висящими ступнями, как по цементному полу тянет сквозняк. Доски врезаются в бедра. Потом, когда ноги уже ничего вроде бы не чувствуют, приходит мучение всего тела и невозможность сидеть. Незаметно подводишь под ноги ладони и пытаешься чуть-чуть отжаться от жерди, чтобы было хоть какое-то движение.
В дверном окошке глаза вертухая. Они следят за тем, как напрягаются твои ладони, как согнутые в коленях ноги твои чуть приподнимаются над ногами товарищей. Вертухай входит, он с палкой. Бьет – по голове, по плечам. Ты скатываешься с лавки и с дикими воплями бьешься об пол головой. И, кажется, отделяешься от измученного тела. От звериного своего крика. Ты ли это кричишь? Тебя ли бьет ногами сбежавшаяся охрана, тебя ли вяжет? Заламывает тебе руки и за спиной привязывает их к ногам. Ты больше не человек, ты – колесо, так почему же они тебя не катят?
Волочат вверх по ступенькам, втаскивают в “фонарь”. “Фонарь” – это верхняя часть храма, служившая прежде маяком. Там сейчас нет ни светильника, ни стекол. Только ветер, самый сильный ветер, который на вершине холма. Ты сопротивляешься ему какое-то время, а потом сопротивление исчезает. И время исчезает – та продолжительность, которую невозможно описать. Ты отдаешься на волю этого ветра, он залечит твои раны, он понесет тебя в правильном направлении. И ты летишь.
ЧетвергСегодня, когда мы были в больнице, Анастасия произнесла: “Иннокентий”. Не приходя в сознание – как прежде при упоминании имени Насти. И все-таки ее сознание – брезжит, какие-то происходят в нем события, кто-то в нем присутствует. Например, мы с Настей.
ПятницаАнастасия снова назвала меня по имени.
Я наклонился над ней и сказал:
– Я здесь, Анастасия.
Повторил это несколько раз – медленно и внятно.
Спросил:
– Что вы хотели мне сказать?
Лежала с закрытыми глазами. Дышала тяжело.
Слышала ли она меня?
СубботаПохож на Карла Маркса, только в очках. Правая рука покоится на трости, левая рисует на доске длинной металлической указкой с мелком на конце. Устройство глаза. Глазное яблоко-шар, сверху и снизу обтянуто веками. Все невидимые линии рисуются как видимые, форма изображается прозрачной.
Подумалось вдруг, что лучше бы уж Маркс, наверное, рисовал – он и многочисленные его последователи. Срисовывали бы Давида Микеланджело, затирали сухим хлебом лишний графит, ездили в Плес на этюды. Меньше, думаю, было бы на свете горя. Человек рисующий – он как-то выше, мягче нерисующего. Ценит мир во всех его проявлениях. Бережет его.
Этими соображениями я поделился с Гейгером. Он сложил губы бантиком и промолчал. На прямой вопрос о моей теории ответил, что подтвердить ее не может. Он-де знает одного вселенского злодея, который в юности был художником. Что здесь скажешь? Влияние живописи имеет свои границы.
ПонедельникСегодня я был у Анастасии один – Настя готовилась к последнему экзамену в сессии. Вызвал по телефону такси и поехал. Ездить в метро стало невозможно – очки не спасают, меня прекрасно узнаю́т и в очках. Вот и таксист узнал. Долго смотрел на меня в зеркало заднего вида, а потом спросил:
– Простите, там, во льду, вы что-нибудь чувствовали? Были какие-то, как говорится, желания?
– Было желание, чтоб разморозили.
Пауза.
– Это очень понятно.
Анастасия встретила меня молчанием и в этот день не сказала ничего. Рука ее (желтые пятна на коже) свешивалась с кровати. Я сел на стул у кровати и взял ее ладонь в свою. Мне показалось, что ее ладонь отозвалась, слегка сжалась. Может быть, так отзывается любая ладонь, когда ее берешь. Простое сокращение мышц.
Я наклонился к уху Анастасии и спросил, помнит ли она соприкосновения наших рук? В прежней жизни – помнит? Веки ее дрогнули, но не открылись. Я стал рассказывать ей о том, как мы наряжали елку. Как я доставал игрушки из ящика и с шорохом разворачивал бумагу, в которую они были завернуты. Найдя и расправив нитку, передавал игрушки Анастасии. Касался ее пальцев своими пальцами – у всех, между прочим, на виду. Наша общая с Анастасией работа давала такую возможность.
Это было вечером. А утром, когда я вошел к Ворониным, елка оказалась совсем другой. Она (дождь, игрушки) сверкала в неярком декабрьском солнце. Форточка была открыта, и гирлянды едва слышно позвякивали. Существуют ведь, прошептал я, держа руку Анастасии, редкие и ни на что не похожие звуки. Например, звук гирлянды на сквозняке – он весь такой стеклянный, такой невыразимо хрупкий – помнит ли его Анастасия? Очень люблю этот звук и вспоминаю о нем часто.
Шепотом напомнил Анастасии и о других дорогих вещах. О том, например, как она однажды взяла мою ладонь, сказав, что хочет увидеть мою судьбу. Водила подушечкой пальца по сплетению линий и что-то говорила, а у меня по коже бежали мурашки. Я не слышал ее слов, потому что уши мои не работали. Из всех частей тела существовала только ладонь, по которой скользил палец Анастасии. Исследовал каждый бугорок, каждую линию. Самой длинной оказалась линия жизни. Интересно, учитывалось ли в данном случае время заморозки?
ЧетвергЯ очнулся в лазарете. Не в том гнилом бараке, где я уже прежде оказывался, а в светлой и чистой комнате. Всё – пол, потолок, стол, стулья, кровать – было белым, и так мне как-то спокойно подумалось, что после избиения на Секирке я попал прямо в Рай.
Но это был не Рай, не такие здесь стояли вещи. Стул – венский, окрашенный щедрыми белыми мазками, застывшие ручейки краски на железных набалдашниках кровати – в Раю бы так не покрасили. Помещение было белым, но земным. Свесившись с кровати, я увидел наконец и небелые предметы – голубое ведро с рыжей тряпкой. На ведре красными, с подтеками, буквами было написано “ЛАЗАРЬ”.
Всё остальное было, в сущности, тоже небелым. Например – пол. На самом деле он оказался светло-коричневым. Я лежал и удивлялся, что минуту назад пол мог показаться мне каким-то другим. Возвращались не только цвета, но и запахи. В помещении определенно пахло лекарствами, а от ведра с таинственной надписью тянуло хлоркой. И то, и другое в Раю, я считаю, без надобности.