Евгений Водолазкин - Авиатор
Так. А если бы не вспомнил?
ВторникУтром Гейгер приехал с набором акварельных красок, бумагой и колонковыми кисточками. Похоже, мой звонок произвел на него впечатление. Он подробно осмотрел меня и позволил выйти из дома. Я тут же позвонил Насте. Встретившись у “Спортивной”, мы поехали в больницу. Состояние Анастасии осталось почти без изменений. Говорю – почти, потому что перед самым нашим уходом она приподнялась на локте и назвала Настю по имени. Глаза ее при этом смотрели в потолок. Видели ли они Настю, непонятно.
На обратном пути я предложил куда-нибудь зайти пообедать. Мы вышли из метро на переименованном ныне Екатерининском канале. Ресторанчик, в который меня привела Настя, смотрел на Казанский собор. От собора нас отделял гранит канала, и где-то внизу текли его невидимые воды.
– Закажите на нас обоих, – попросил я. – Последний раз я был в ресторане лет сто назад.
– Восемьдесят с небольшим, – поправила Настя.
– Это я кокетничаю.
Мы сидели друг против друга у окна, и всё окно занимал огромный собор. Он смотрел на нас с явной укоризной, потому что столько раз видел меня гуляющим с Анастасией. Сидевшим с ней на гранитных ступенях, которые даже летними вечерами были холодны. Последняя стоя́щая в памяти картинка – осенняя: между колоннами собора истерично мечется газета. В сумерках она похожа на средних размеров привидение, а мы с Анастасией молча смотрим на нее. И мы, и собор были тогда на восемьдесят лет моложе.
Теперь он видел меня с Настей. Это не то, что он думает, мог бы сказать я ему. Не сказал. Рот у меня был занят заказанным Настей бифштексом, но дело было даже не в бифштексе – я и сам не понимал, что со мной происходит. Нравится мне Настя? Конечно, нравится. Мне с ней легко и хорошо. Этих двух чувств я не испытывал ни в лагерные годы, ни (тем более) в последовавшие за этим десятилетия. Считаю ли я, что каким-то образом изменяю Анастасии? Нет, не считаю. Когда там, у окна, этот вопрос пришел мне в голову, я было разволновался, а сейчас, дома, успокоился. Понял, как он нелеп.
Взгляд упал на гейгеровские краски – когда он успел сегодня всё это купить? А может, не сегодня? Может, всё было куплено впрок и ждало своего часа?
СредаОкна-витрины занавешены холстом. Гипсовые копии античных статуй. Раб Микеланджело, дискобол. Апоксиомен с двойным наклоном головы – вперед и в сторону, трудный ракурс. Протоформы: шар, куб, цилиндр, пирамида, конус, шестигранная призма, треугольная призма. Части лица Давида: нос, глаз, губы.
Вчера полночи пытался рисовать красками. Ничего не получилось.
ЧетвергДля какого-то популярного журнала мне заказали статью о 19-м годе в Петербурге. Мне это сейчас кстати. С рисованием что-то не идет – может быть, с писанием получится? Да и платят неплохо, я даже не ожидал, что столько. Тут же предупреждаю редакцию, что писать буду не о событиях и даже не о людях – об этом и без меня знают. Интересует меня самая мелкая повседневность, то, что современникам кажется само собой разумеющимся и не достойным внимания. Это сопровождает все события, а потом исчезает, никем не описанное – как будто всё происходило в вакууме.
Они кивают мне – пишите, мол, о чем речь, но я уже не могу остановиться. Так, говорю, в горной породе остаются ракушки – миллиарды ракушек, живших на океанском дне. Мы понимаем, как они выглядели, но не представляем их естественной, вне горной породы, жизни – в воде, среди зыбких водорослей, подсвеченных доисторическим солнцем. Нет в исторических сочинениях этой воды. Да вы, смеются в редакции, поэт. Нет, возражаю в духе Гейгера, я – жизнеописатель.
ПятницаНа Секирную гору я поднимался с двумя конвойными и чувствовал, как от страха стягивало желудок. Я стыдился своего страха, потому что не боялся так еще никогда – даже когда ехал на Соловки. Конвойные были спокойными или, скорее, равнодушными людьми, что, по лагерным меркам, лучшее из возможного. Они не подгоняли меня, почти не бранились, но и особого интереса к моей участи не проявляли. Даже между собой ни о чем не разговаривали. Было очевидно, что они устали от лагерной жизни и теперь попросту берегли силы. Лагерь изматывал не только заключенных.
Когда мы поднялись на гору, перед нами открылось немыслимое по красоте пространство. Желтые леса. Синие озера. Где-то у самого горизонта свинцовое море. Вспомнил: леса не совсем желтые. Видны были зеленые пятна елей, будто кто-то влил одну краску в другую и не размешал. Мне стало не по себе. Я воспринял эту красоту как знак скорой моей гибели. Подумал, что такое может быть явлено только перед смертью – как лучшее, что дано увидеть в жизни. Это могли бы видеть и конвойные, но они в ту сторону не смотрели.
Они подвели меня к штрафизолятору, который размещался в церкви, и постучали прикладами винтовок. По ту сторону двери лязгнул замок – словно зубами волк из сказки. Словно проглатывал меня. Мне было велено войти, конвойные остались снаружи. Переступив порог, я бросил на них прощальный взгляд. Как же мне было тяжко, что они уходят, как же одиноко. Будто ребенку, сдаваемому родными в приют. Перед лицом ожидающей меня смерти даже эти люди казались родными.
Меня отвели в верхний храм, велели снять обувь и раздеться до белья. Видя, что пол цементный, я попросил разрешения не снимать носки. Меня ударили по лицу. Босиком, в кальсонах и с окровавленным лицом я вошел в свою новую камеру. Это было даже хорошо, что ударили. Так мне было легче.
СубботаСегодня на встречу с Настей я пришел к метро на полчаса раньше. И ведь не случайно это произошло: выходя из дому, осознавал, что еще рано. Присел у места нашей встречи на парапет и подумал: мне что – не терпится ее увидеть? Даже плечами пожал. Нет, решил, просто неохота сидеть дома. Там у меня одни призраки, тоскливо.
Смотрел, как на проезжей части укладывали асфальт. Немытые, нетрезвые, в грязных (когда-то оранжевых) жилетах бросали горячий асфальт лопатами, а каток его уминал. И лица их были ужасны. Даже на укладке торцовых мостовых таких не было. Пошел дождь, сначала мелкий, потом – сильнее. На жирном дымящемся асфальте вода собиралась в выпуклые лужи. Дым, смешанный с паром: адова работа. Долго ли продержится асфальт, когда его укладывают в дождь? Да еще с такими лицами.
Издали увидел Настю – хрупкая, с зонтиком. Похожа на статуэтку, что я (как художник) в женщинах очень ценю. Заметив меня, ускорила шаг, почти побежала. Мокну потому что. Столько лет мерз, а теперь вот мокну. Добежала, укрыла меня от непогоды. Достав из кармана бумажный платок, вытерла мне лицо – приятно! Тут и дождь кончился. Настя щелкнула своим зонтиком, и он опал. Взяв его, словно мокрую птицу, аккуратно сложила складки-крылья.
Спускаемся в метро. Благодаря Насте я уже знаю, как стоять на эскалаторе при спуске – на ступеньку ниже спутницы, повернувшись к ней лицом. На волосах спутницы блестят капли. По сумке расползается влажный след от зонта.
– Знаете, Настя, я ведь вспомнил, кем был. – Выдерживаю паузу. – Художником. Начинающим художником.
Она смотрит на меня с умеренным любопытством. Не знает, как долго я это вспоминал.
– Удалось найти тогдашние ваши работы?
Я отрицательно качаю головой. Настя разворачивает меня по ходу движения, и мы сходим с эскалатора.
– Ничего, нарисуете новые. Нарисуете?
Улыбается.
– Я не помню, как это делается. Настя, представляете, я не помню…
ВоскресеньеВчера весь день составлял в уме план статьи. Шло легко, без всякой натуги. Я ведь художник – художник, а не историк. Мне не важна последовательность событий, меня волнует единственно факт их существования. Пункты плана записываю без всякой логики, по мере припоминания.
Не было новых вещей – все ходили в старом. Был даже в этом какой-то шик – трудное время, любимая фраза той поры. Трудное время умей переживать: донашивай прежнее, а нового не надевай – даже если есть. Донашивали вдохновенно.
Газеты не продавались, а наклеивались на углах домов. Группы трудящихся их читали. Сближало.
Тайная торговля провизией. Открыто торговать запрещалось.
Вода не доходила до верхних этажей. Там воду запасали в ваннах. Набирали ванны до краев, а сами мылись в тазах.
Еще об одежде: все ходили мятые, потому что в холодное время спали не раздеваясь.
Лампы чаще всего не горели, электричество давали на пару часов в день. Делали керосиновые светильники.
Зимой замерзали сливные трубы. Туалетом не пользовались, ходили в дворовые нужники – чаще всего с ночными горшками, чтобы опорожнить. А нужники-то не во всяком дворе были.
Трамваи – редкость, приходилось ходить пешком. Уж если появлялись, то были набиты битком.
Необычное зрелище: зимой нет дыма из труб. Топить было нечем. Разбирали деревянные строения на дрова. Двери межкомнатные распиливали. Анастасия как-то болела, я одолжил у дворника 50 поленьев, потом месяц ломал голову, как вернуть. Пришлось в счет дров отдать ему серебряную солонку – еще бабушкину. Было жалко.