Евгений Водолазкин - Авиатор
В комнату вошла медицинская сестра, и я зажмурился. Это лагерная привычка – делать вид, что тебя нет. Услышав чье-то движение – замирать. Сливаться с темнотой. Ничего не видеть и быть невидимым.
Протерев пол, сестра взяла ведро с тряпкой и вышла. Раздались мужские шаги. Сквозь ресницы я увидел, как по мокрому еще полу ступают туфли. Уж я и не помнил, когда в последний раз видел в лагере туфли. На туфлях покоились складки брючин. Строгую черноту брюк сменяла белизна халата. Вошедший наклонился над кроватью и назвал мое имя.
Его приход напомнил мне первое появление Гейгера – хотя, может статься, все было наоборот, и это Гейгер впоследствии напоминал вошедшего. Как известно, время проходимо в обе стороны. Что важно: я открыл глаза. Незнакомец смотрел на меня и молчал. Профессорская бородка, очки. Я тоже молчал, потому что говорить должен был он. И он заговорил:
– Первая ваша задача, Иннокентий Петрович, выздороветь.
Это предполагало вроде бы вопрос о второй задаче, но я его не задал. Глядя на ведро, я спросил:
– “ЛАЗАРЬ” – сокращение лазарета?
– Это другое сокращение. – Он улыбнулся. – “Лаборатория по замораживанию и регенерации” – только вряд ли вы о ней слышали.
Слышал? И да, и нет. На Соловках существовало несколько лабораторий, о которых ничего в точности не было известно – ни род их деятельности, ни даже название. Но люди одной из них – как я начинал понимать, именно этой – именовались в лагере лазарями. Однажды я даже спросил у кого-то, почему их называют лазарями, но ответа тогда не получил.
Несколько раз я видел лазарей на пристани. Они сходили с катера и производили впечатление людей, по лагерным меркам благополучных – упитанных, экипированных и (я научился определять это безошибочно) небитых. В отличие от моего собеседника, лазари не носили туфель, но даже их сапоги были признаком достатка. Еще я вспомнил, что на Большой Соловецкий остров лазари прибывали с острова Анзер. И отбывали на него.
– Мы сейчас находимся на Анзере? – спросил я.
Взгляд – удивленный.
– Да, на Анзере.
СубботаДень начался с раннего звонка Насти. Очень раннего – в шесть утра. Ей только что сообщили из больницы (на мгновение у меня упало сердце), что Анастасия пришла в сознание. Настя намеревалась заехать за мной на такси и просила через двадцать минут ждать ее у парадного. Я спустился через десять. На Большом проспекте еще почти не было прохожих. Машины тоже проезжали редко. На верхних этажах желтели отблески встающего за Петропавловской крепостью солнца. Я ведь это уже видел.
Ранним летним утром года примерно 1911-го ожидаем экипаж на вокзал. И солнце, и верхние этажи, и прохладный утренний ветер. Я в коротких (лямки крест-накрест) штанах, гусиная кожа у коленей. Прыгаю, чтобы согреться, хотя, по правде говоря, мне не очень-то и холодно. Скорее – тревожно. Я волнуюсь, что экипаж не появится – и мы не поедем в Алушту. Сандалии мои звонко шлепают по брусчатке. Этот звук постепенно перекрывается цоканьем копыт. Шепчу: счастье, счастье! Приехал экипаж.
Приехало такси. Я сажусь к Насте на заднее сиденье. Биржевой и Дворцовый мосты, Сенатская площадь, Московский проспект. Движение наше пусть не в Алушту, но в целом, кажется, на юг: в машине становится теплее. Опускаю стекло и кладу на окно локоть. Рука безвольна, силой ветра двигаются пальцы – вяло и меланхолично – как подводные растения. Что скажу Анастасии? Что она скажет мне?
У самой палаты нас остановила сестра. Придя в себя, Анастасия попросила позвать священника, и сейчас он ее исповедовал. Минут через десять, неся на вытянутых руках Святые Дары, священник вышел. Затем в палате побывала сестра. Выйдя, сказала, что у нас есть всего пять минут – на большее Анастасии не хватит. Я посмотрел на Настю, она кивнула. Почувствовала мой страх. У самых дверей легонько подтолкнула меня вперед. Я открыл дверь.
Меня встретил взгляд Анастасии. На него, как на фонарь в темноте, я шел мелкими шагами. На плече моем чувствовал Настину ладонь, только это не помогало. Я бы сказал даже, что мешало. Наверное, я вообще должен был войти сюда один. Голос застыл у меня в горле, и, подойдя к кровати, я не произнес ни слова. Опустился на колени, припал лбом к руке Анастасии. Почувствовал на затылке другую ее руку – почти невесомую. Рука шевельнулась. Погладила по волосам, как гладила когда-то. Вот мы в нашей квартире на Большом, и все еще живы – моя мама, профессор Воронин и даже Зарецкий. Он тоже жив. Все они ушли по делам, а мы с Анастасией остались. Она нездорова, и вот я зашел ее проведать. И положил ей лоб на руку, а она меня гладит. Я вижу всё это наяву и, оказывается, говорю – говорю вслух. Они меня молча слушают – Анастасия, Настя и сестра. Вдруг Анастасия прерывает молчание. Она говорит:
– Зарецкий.
Это звучит как скрип калитки. Как гвоздь по стеклу. От нее тогдашней дальше всего ушла даже не внешность – голос. Я поднимаю голову. Анастасия смотрит на сестру.
– Зарецкий – это ведь мой грех.
Сестра кивает – очевидно, из вежливости. Вряд ли она что-то знает о Зарецком.
– О чем ты, бабушка? – спрашивает Настя, и тон ее не предполагает ответа.
– Я его… Как это сейчас называют? Заказала… Именно что заказала! Вот она, беда.
– Бабушка!
– Вот тебе и бабушка. Беда…
Анастасия резко вдыхает и заходится в кашле. Сестра стучит по ее спине ладонью, приподнимает на подушках. Незаметно для Анастасии делает нам знак, чтобы мы ушли. Эти предосторожности ни к чему – Анастасия и так ничего не видит. Тяжело дыша, она полулежит с закрытыми глазами. Мы выходим.
Через несколько минут Анастасию вывозят из палаты на каталке. Каталка мчится на необычной для больницы скорости, но мы не отстаем. Встречные отскакивают к стенам коридора. На полном ходу каталка влетает в распахнутые двери реанимации. Перед нами эти двери закрываются.
Час спустя к нам выходит реаниматолог и говорит, что Анастасия в коме. Мы остаемся стоять у дверей реанимации. Через какое-то время нам приносят стулья, на которых мы сидим до вечера. Часов в десять, ссылаясь на больничный распорядок, нас просят ехать домой. Я и не знал, что уже десять, – светло ведь. Мы с Настей понимаем, что дело не в распорядке – нас здесь жалеют. Мы уезжаем.
ВоскресеньеУтром ездили в больницу. Без изменений.
Вечером позвонил Гейгер. Вчера, оказывается, исполнилось полгода с того дня, когда ко мне вернулось сознание.
Вернется ли сознание к Анастасии?
ПонедельникВсё по-прежнему. В наших обстоятельствах и это можно считать доброй вестью.
СредаСегодня и вчера были в больнице. Сидели на стульях в коридоре. Нас спросили, какой смысл в нашем сидении, если в реанимацию нас всё равно не пускают. В том, говорим, смысл, что мы рядом.
Вчера нас пригласил к себе главврач и сообщил, что его подчиненные делают всё возможное. Угощал коньяком. После коньяка лицо его порозовело, и он стал как-то раскованней. Сказал, что надежды, вообще-то, нет никакой. Дал нам с Настей по визитной карточке – по-моему, уже во второй раз. Провожая нас, поправлял наброшенный на плечи халат. Под халатом дорогой, по словам Насти, костюм. Который совершенно потерялся бы под застегнутым на все пуговицы халатом. Костюм под халатом напомнил мне академика Муромцева. Больше в главвраче не было от академика ничего.
Муромцев. Костюм, туфли, а главное – манера общения, – очень всё это было несоловецким. Раз в день он осматривал меня – иногда с лечащим врачом, иногда отдельно. Мало-помалу я начинал понимать, что и интерес его был отдельный, с врачебным совпадавший только отчасти. Впрочем, строить догадки об этом интересе мне пришлось недолго. Как-то раз Муромцев попросил сестру оставить нас одних и ввел меня, что называется, в курс дела.
После отказа академика заморозить труп Ф.Дзержинского (1926 год) Лаборатория по замораживанию и регенерации (“ЛАЗАРЬ”) в полном составе была арестована и отправлена из Ленинграда на Соловки. Попытки оправдаться отсутствием опыта замораживания людей успеха не имели. Не помогло и письмо Муромцева в ЦК, подробно излагавшее результаты заморозки крыс и объяснявшее отказ заморозить Дзержинского. По словам следователя, допрашивавшего Муромцева, на письме стояла собственноручная резолюция И.Сталина, в которой решение академика было признано ошибочным. В резолюции указывалось, что при работе с телом Дзержинского надлежало применять те же научные методы, что и прежде, рассматривая покойного как большую крысу.
Вместе с тем письмо о заморозке очевидным образом произвело на Сталина впечатление. Этим, с точки зрения Муромцева, объяснялась счастливая судьба сотрудников “ЛАЗАРЯ”. Они не только избежали расстрела, но и были помещены в человеческие, по лагерным меркам, условия. Уже оказавшись на Соловках, сотрудники лаборатории узнали, что автор резолюции испытывает к проводимым экспериментам личный интерес. Не все враги были им еще подавлены, но он знал, что справится с ними непременно, – и тогда придет время думать о бессмертии.