Восемь белых ночей - Андре Асиман
Я пытался поймать равновесие, не удавалось.
– Я постоянно путаюсь. Никогда так не путался. И никому не говорил, что запутался. Никогда.
Ничего честнее я ей про себя ни разу еще не сообщал. Мне это было в новинку и не слишком по душе.
Как мне теперь поднять забрало и хотя бы попытаться вернуть вчерашние поцелуи, когда между нами стоит эта чума?
Мы добрались до бара – и там все оказалось не слава богу. Мужчина в темно-синем костюме и белой рубашке, хотя и без галстука, сидел за столиком рядом с тем, который успел стать нашим, и, едва заметив Клару, вскочил и заключил ее в объятия. Никаких представлений, понятное дело, пока он сам не повернулся ко мне и не назвал свое имя. На столике его лежали вроде бы гранки книги с черно-белыми фотографиями.
В ладонях он лелеял огромную порцию мартини, тут же лежали оливки, нанизанные на длинную зубочистку, – к ним он не прикоснулся. Неловкая пауза, по ходу которой мы с Кларой пытались решить, как рассядемся. По логике вещей, ей полагалось бы сидеть рядом с ним на банкетке, которая тянулась от его столика к нашему, но тогда я не мог бы сидеть рядом с ней, как у нас уже вошло в привычку. Я сделал очевидную вещь: сел напротив нее, лицом к ним обоим. Она поколебалась немного – я это принял за добрый знак, – но потом вдруг села к нему так близко, что мы оказались за его столиком. Я жутко разозлился на нее за то, что она не настояла, чтобы я сел рядом. С другой стороны, Кларины колебания меня порадовали, как и неумеренное радушие официантки: «А, вот и вы!» Мужчина – его звали Виктором, – похоже, не обратил внимания ни на легкую заминку Клары, ни на громкое приветствие подавальщицы.
Я гадал, что ему известно про нас с Кларой. Мы просто друзья? Больше чем друзья? А кто мы на самом деле? И кем были они? Он объяснил, что зашел выпить, а вечер провел со своей ассистенткой. Решил еще раз просмотреть фотографии, прежде чем утром отдать их в работу. Не слишком ими доволен. Он только что вернулся после двух выставок, одна – в Берлине, с размахом, с огромным размахом! – другая в Париже – sensationnel![36] – а через три недели Лондон и Токио – чего еще желать? А тема какая? – спросил я, пытаясь поддержать разговор. «Манхэттен-нуар» – со своим французским акцентом он произнес: «Manattàn Noir». Клара бросила на меня косой взгляд. В нем читались веселье и сообщничество. Мы оба понимали, что складируем все это, чтобы потом спародировать и раздраконить.
Виктор – щегольский синий костюм и накрахмаленная белая рубашка, французские манжеты – был очень доволен проектом. Обалденный подарочный альбом к следующему Рождеству, объяснил он, пытаясь не слишком кичиться своим замыслом. При этом он явно был доволен собой. Даже блистательная белая рубашка и раскованный вид sans cravate[37] станут поводом для насмешки, когда мы останемся наедине, не говоря уж о его имени, жирными буквами пропечатанном на обложке: Виктор-Франсуа Шиллер. От инициалов меня бросило в смех.
Оживленный, сдобренный смехом разговор про «Манхэттен-нуар» затянулся сильно за полночь. У каждого была своя теория касательно «Манхэттен-нуар». Говорили по очереди: город-нуар в каждом из нас, даже если мы никогда не смотрели фильмов-нуар. Город-нуар, который нам нравится иногда видеть мельком, потому что он возвращает нас в другой Манхэттен, которого, возможно, никогда не существовало, существует он лишь благодаря фильмам и созданным ими образам. Город-нуар, в котором нам иногда очень хочется жить. Город-нуар, который исчезает, как только ты отправляешься на его поиски. Город-нуар, который сидит в нас крепче, чем в настоящем городе, подкинул я. «Ну, не будем увлекаться», – сказал он.
Она поправила его произношение. Не «Манаттан», а «Манхэттен». Не «олоный шас нуоши», а «холодный час ночи». Он счел, что и шутка, и его английское произношение – это очень смешно, и с уверенной жизнерадостностью закинул руку Кларе на плечо, притягивая ее к себе с каждым взрывом хохота – в итоге ей пришлось положить голову ему на плечо. Возможно, ощущая, что ее обвивает его рука, она механически подалась в его сторону, будто прося прощения за издевку над ним. Или оно так: нажал на кнопочку прикосновения – и она разом твоя?
Рука его задержалась там надолго. Он заметил, что я не свожу с этой руки глаз. Я тут же отвел глаза и посмотрел на нее – и тут же понял, что она тоже перехватила мой взгляд и, как и он, инстинктивно отвернулась. Они не двигались: она не поднимала головы с его плеча, он не убирал руки. Казалось, они замерли порознь в этом положении – то ли потому, что отменять жест уже поздно, то ли потому, что хотели показать: в этом жесте нет ничего неловкого или непристойного и вообще, если подумать, они вольны поступать, как вздумается, поскольку им нечего скрывать и нечего стыдиться, как созреют – так и прекратят.
Хотели ли они – или она – тем самым меня задеть, подзуживала ли она его? Может, она по своей слабости не могла его остановить или пыталась что-то до меня донести? Нет у тебя ни прав, ни претензий, хочу опираться ему на плечо, прикасаться к руке, щупать яйца – и вольна делать это у тебя на глазах, а ты с этим живи.
Была ли в этом откровенная фамильярность, какая связывает бывших любовников?
Или у них просто мутная дружба между мужчиной и женщиной, как вот и у нас всего лишь мутная дружба между мужчиной и женщиной?
Может, я все понял неправильно? Или слишком поверхностно? Мои сомнения, подобно доказательствам теоремы Пифагора, вдруг превысили число звезд.
А может, действие ксанакса заканчивалось, во мне вновь нарастала утренняя нервозность, из-за нее в голове метались эти мысли, одновременно заставляя меня прикидываться невозмутимым – на случай, если я все выдумал.
Что хуже: выдумать все это и ничему не радоваться или смотреть, как они сидят рядом, и ничего не знать?
Вертеться, метаться. Не метаться, но вертеться…
Клара, я тебя разочаровал, да?
Ах, Джеронимо, Джеронимо, что они сделали с твоим разумом? Мысли твои всмятку, осока в озере мертва. Я чувствовал: на меня находит снова.
Извинился, пошел в туалет. Знал, что в туалете сердце мое разобьется. Поплескал воды в