Кто виноват - Алессандро Пиперно
Кто сказал, что любящий от природы желает всяческого добра предмету любви? Наверняка какой-нибудь блаженный. В моем случае все было совсем не так. Всякое чувство, которое пробуждала во мне Франческа, граничило с обидой, стремлением отомстить, удостовериться, что ей приходится туго. За последние годы, после нашего скомканного, неизбежного прощания, я видел ее всего пару раз. Когда она была проездом в Риме, мы столкнулись на каком-то обязательном семейном праздновании: Франческа, как обычно, сидела за столом с растерянным видом среди целой армии родственников, я же старательно и не слишком успешно показывал, что мне до нее нет особого дела, принуждал себя не видеть ее в упор и проявлять беспардонность – мы часто ведем себя так с теми, кто нам по-настоящему дорог. За это время Франческа прислала мне три письма. Многословные послания были не на высоте ее ума и прекрасного вкуса; судя по обилию восклицаний, лирических отступлений, описаний неровных израильских вади, долин, она как будто пыталась решить простенькую художественную задачу. Немногие действительно интересные новости – новая лучшая подружка, французский книжный, живописные tranches de vie[99], с трудом затесавшиеся между томностями, – вызывали у меня боль, и я выбрасывал их из головы быстрее, чем успевал переварить. Разумеется, из гордости и невоспитанности я даже не собирался ей отвечать. Впрочем, демонстративно самодостаточные, ее письма были задуманы такими, что скорые ответы и не предполагались. Во исправление эпистолярной скупости я старался сделать так, чтобы известия о моих романтических и литературных успехах достигли ее ушей (роль посредника всегда исполнял ее брат). Мы с Леоне часто вместе ужинали в пиццерии. Как-то раз я пригласил Софию присоединиться к нам под конец и вместе съесть десерт (не терпелось наконец-то их познакомить). Я похвастался ею перед кузеном-сплетником, прекрасно зная, что к следующему утру Франческа уже будет знать, с какой красоткой у меня роман.
Недавно мой рассказ напечатали в престижном литературном журнале Nuovi argomenti, чем я очень гордился. Надо признать, подобной чести я удостоился благодаря дяде Джанни: у него было много хороших знакомых. Как я уже говорил, ему нравилось окружать себя представителями мира культуры, настоящими знаменитостями вроде Бернардо Бертолуччи или Альберто Арбазино; обычно дядя приглашал интересных знакомых к себе за город. Среди его частых гостей и близких приятелей был Энцо Сичилиано. Хранитель литературного сообщества, от которого уже тогда пахло тленом – я никогда по нему не ностальгировал, хотя надо признать, оно дало миру писателей на порядок лучше нынешних, – Сичилиано уверенно руководил журналом, основанным тридцать лет назад Моравиа, и проявлял большой интерес к молодым, дерзким голосам. Мой голос оказался вполне достоин его внимания. Дядя Джанни неустанно напевал ему о набросках племянничка, так что в конце концов Сичилиано вырвал из моих рук рассказ под названием “Городские фамилии”. Помимо очевидного влияния Пруста (его злосчастное семя дало побег и начало приносить плоды), заглавие отсылало к многочисленным еврейским фамилиям, связанным с городами Северной Италии: Милано, Венеция, Удине. Я бы никогда не вытащил на свет такой проходной и во многом нелепый рассказ, если бы затронутая в нем тема не перекликалась с обстоятельствами моей жизни. В нем излагались жизненные перипетии молодого еврея, который осенью 1943 года, во время нацистской оккупации, попав в руки фашистов, оказавшись в тюрьме и проведя не менее трудную, полную раздумий ночь, чем была у Безымянного[100], решает ради спасения своей шкуры донести на отвергнувшую его девушку и ее семью, которые прятались в монастыре на Аппиевой дороге. Очевидно, я не столько рассказал о трагической депортации римских евреев, сколько о собственных переживаниях отвергнутого любовника. Возможно, поэтому, показав себя достойным учеником Макиавелли, я ухитрился сделать так, чтобы мое сочинение добралось до берега Средиземного моря, где жила единственная читательница, которой оно предназначалось. Та, что сподвигла меня на литературную месть. Следует также упомянуть, en passant, что это мое первое прозаическое сочинение, далекое от того, чтобы положить начало блестящей литературной карьере, послужило поводом для очередной головомойки от дяди Джанни. Он был рад тому, что меня напечатали и что всего в восемнадцать лет я делал первые шаги по тернистому литературному пути. И то, как рассказ был написан, не вызывало у дяди претензий: несмотря на юный возраст и отсутствие опыта у автора, рассказ получился блестящим. Дядя не был согласен с содержанием, которое, хотя ему было неприятно это говорить, оказалось “совершенно неподобающим”. То, что я подарил жизнь такому мерзкому и малодушному персонажу, мелкому подлому доносчику, никак не помогало главному. Дяде было прекрасно известно, что евреев принято описывать реалистично, не сосредотачиваясь на их нравственных качествах, но вывести на сцену подобное ничтожество было ошибкой. “Я хочу сказать: вокруг и так много антисемитов, зачем же давать им удобный повод и дальше нас ненавидеть”.
Наш спор, разгоревшийся за ужином в пятницу, оставил неприятный осадок. Должен честно признать, что удар, нанесенный самолюбию только что родившегося художника, был еще больнее потому, что невосторженное, откровенное суждение прозвучало из уст того, кто обычно испытывал за меня гордость и не скупился на похвалы. Задел меня не только выговор сам по себе. То, что персонаж не дотягивал до установленной дядей Джанни высокой планки, не представлялось мне непреодолимым препятствием. На самом деле, художественная литература, которую я любил, как правило, побуждала читателя размышлять над этическими конфликтами, за которые писатель не нес ответственности. К примеру, ужас, который вызывал у меня Ставрогин, не помешал мне влюбиться в него и не только не повлиял на мое восхищение Достоевским, а, напротив, усилил его. Что же тогда? Скажем так: обида, которую я по прошествии дней так и не смог проглотить, касалась второстепенной стороны дела, а не возвышенных эстетических соображений. При всей незрелости и неуклюжести написанное мной отражало искренние чувства – горькую обиду несчастного влюбленного. Как мог дядя этого не разглядеть? Как мог принять мой рассказ за что-то другое? Зачем было разносить его в пух и прах? Вот что меня по-настоящему злило! Честно говоря, меня не волновало, как будут использовать