Кто виноват - Алессандро Пиперно
Я уже понял, что все люди делятся на две большие категории: на тех, кто любит высказывать свое мнение, и на тех (честно говоря, значительно уступающих им числом), кто любит слушать. София гордилась принадлежностью к первому отряду. Она была неутомимым оратором. Таких девушек мама насмешливо называла “тарахтелками”.
Она заявила, что сильнее фашистов ненавидела только людей равнодушных, или, как она говорила, амеб. Так вот, может, я этого не замечал, но в этой школе полно амеб. Она призналась, что, если бы я не поднялся первым, она бы сама занялась этим мерзким нацистом.
– Знаешь, что меня больше всего удивило? Не то, что он нес такой вздор. К людям, которые несут вздор, я привыкла. У меня дома всякие глупости твердят каждый день. Нет, на самом деле меня удивила реакция остальных. Им всем, всем без исключения было наплевать. А знаешь почему? Потому что их ничего не трогает, ничего не заставляет жить, чувствовать, думать. Они полнейшие амебы.
Теперь она поняла, почему мать так хотела отдать ее в эту школу. Что еще могло настолько понравиться царице амеб? Равнодушие, снобизм, неучастие было для нее смыслом жизни.
Я не без ехидства спросил, что пошло не так в прежней школе. Зачем в последний год переводиться в другую?
Я был убежден, что поставлю Софию в трудное положение, но она и бровью не повела. Очевидно, она куда меньше меня была склонна о многом умалчивать и сразу выложила карты на стол:
– Меня завалили. Не то чтобы незаслуженно, но это стало болезненным ударом. Унижением. Не знаю, понимаешь ли ты, о чем я. Каждое утро, заходя в проклятую школу, я думала, что могла бы уже учиться в университете, за тысячу километров от всего этого. В общем, тогда я решила стать хорошей девочкой. Вот почему я позволила тебе пойти в разведку. Послушай я свое сердце, я бы опять натворила невесть что. Как видишь, у меня много причин быть тебе благодарной.
Я спрашивал себя, как же ей удается совмещать показную любовь к евреям с ненавистью к Израилю, которая еще несколько лет назад, казалось, занимала все ее мысли? А еще спрашивал, не ослабла ли ненависть вместе с желанием быть на первом плане, которое поутихло после такого серьезного потрясения, как провал на экзаменах. Если задуматься, боюсь, мое удивление было связано с тем, что дядя Джанни промывал мне мозги с тех пор, когда я делал первые неуверенные шаги в mare magnum[90] иудаизма. Именно он объяснил мне, что ненависть к Израилю никак не сочетается с любовью к евреям. Что бессмысленно ненавидеть одно, не ненавидя другое. Утверждавший обратное лгал или просто ничего не понимал. Разумеется, у меня не было оснований сомневаться в том, что говорил дядя Джанни с уверенным видом. В конце концов, он был выдающимся человеком, эрудитом и полиглотом. Что же до иудаизма, я не знал никого, кто владел бы столь же обширным собранием книг на эту тему. Впрочем, инстинктивное равнодушие к политике и религии подталкивало меня доверять тому, кто потратил уйму интеллектуальных сил на то и на другое.
Я решил, что осталось установить, кто София в большей степени – лицемерка или невежда. Слушая ее, я не обнаруживал признаков двуличия. Напротив, как призналась она сама, проблема заключалась в том, что она не умела молчать о приходившем ей в голову. Исключив, что в моей ровеснице могут спокойно сочетаться импульсивность и лицемерие, я решил, что она просто ничего не понимает и что, как и у всех наших ровесников, ее голова забита штампами.
Тогда-то я и подумал о третьей возможности: а что, если дядя Джанни ошибся? Из-за того, что не был нейтральным наблюдателем, из-за ран, которые носил на сердце, из-за привычки никому не доверять, кроме себя самого. С другой стороны, я не мог знать, вдруг за это время мнение Софии об Израиле изменилось. Интуитивно я бы ответил, что нет. На самом деле больше всего София воодушевлялась негодованием по поводу любых видов притеснения. Эта пламенность подталкивала ее любить и ненавидеть с остервенением, которое мне было трудно понять. Тем не менее, если не думать о том, что я вряд ли смог бы следовать за ней по этой дорожке – мне недоставало запала и для ненависти, и для любви, – я находил ее манихейство если не заразительным, то по крайней мере соблазнительным. Видимо, я испытывал странное пристрастие к девушкам, привилегированность которых сочеталась с их нетерпимостью и душевным раздраем.
Выражусь яснее: с тех пор как Франческа жила в Израиле, мои сердечные дела пребывали в летаргическом сне. Как я ни старался, она не шла у меня из головы. Несколько одноклассниц, с которыми я иногда проводил время, не вынесли бремени сравнения – победить в этом унизительном для них соревновании не представлялось возможным. Они были слишком похожи на меня – воспитанные, прилежные, соблюдающие правила, – чтобы соперничать с Франческой и чтобы вытеснить сохранившееся у меня острое чувственное воспоминание. Иногда, в основном через брата, до меня доходили слухи, что в новой жизни она несчастна и из-за этого вновь и вновь сталкивается с решительным и не сулящим ничего хорошего выбором. Сейчас она вбила себе в голову, что бросит лицей и поступит в знаменитую смешанную иешиву в Иерусалиме. В общем, хотя мне трудно было с этим смириться, то, что жизнь Франчески в Израиле оказалась отнюдь не безоблачной, не заставило ее отречься от намерения остаться там.
Не знаю, насколько рано возникший интерес к темпераментным девушкам, занятым поисками смысла и скрытых связей между предметами, зависел от моих собственных убеждений, от склонности сливаться с пейзажем и искать во всем подвох. Очевидно, по своему характеру Франческа и София, замыкающиеся в себе и одновременно одержимые окружающим миром, воплощали идеальную диалектическую противоположность моей герметичной, ироничной и самодостаточной личности, которую я во многом создал сам.
Учитывая, что у