Кто виноват - Алессандро Пиперно
– Я тебе когда-нибудь рассказывал, что твой дедушка Гвидо на следующий день после освобождения страны пропал на целую неделю?[88] – спрашивал он меня за пятничным ужином.
Конечно, рассказывал. Раз шесть. Но я всякий раз делал вид, будто это вкуснейшая первинка, чтобы он предался воспоминаниям.
– Ты не поверишь, но мне так и не удалось добиться от него правды о тех днях. Зная его, ничего исключить нельзя. Он мог закрыться в библиотеке и читать Гегеля, мог работать переводчиком у генерала союзников, мог гоняться за фашистами, а мог отправиться к шлюхам. Кто его знает. Это я к тому, что он был полон жизни и полон тайн.
Воображаю, что забросать дядю вопросами, как я обычно и поступал, было частью комедии. Однако мы чувствовали – чувствовал он, но главное, чувствовал я: ни одна из этих давних историй на самом деле меня не касается. Единственной примечательной истории – единственной, что будет меня преследовать, пока это позволит память, ни он, ни я не решались коснуться. Не только за столом, вечером в пятницу, – никогда. Она касалась разлагавшегося трупа женщины и судебного процесса, а затем тюремного заключения ее предполагаемого убийцы. Жаль, что упорное молчание, как ни парадоксально, сделало этот скелет в шкафу еще огромнее. На самом деле, тешить себя иллюзией, что моих родителей никогда не существовало, убеждать самого себя, что их земная история, увенчанная страшным эпилогом, никогда не разыгрывалась, означало отрицать главное в моей жизни. Впрочем, если не говорить о многочисленных добрых намерениях, не было внутри и вне меня уголка, где бы не затаился колючий обман. Словно мир, который дядя Джанни постарался наполнить удобствами и наслаждениями, скрывал второе дно и ведущая туда призрачная дверца открывалась в самый неподходящий момент. Хватало малого – на столе появлялся стаканчик с мороженым, до меня долетал дикий запах безлюдного пляжа, я замечал знакомое название на дорожном указателе или по телевизору показывали сюжет про Элвиса Пресли, – чтобы ложная реальность, в которой я изнывал, проявляла свою убогость. На что мне старые семейные истории, произошедшие с людьми, которых я никогда не встречал? Какой еще Кастильончелло и далекое лето? Какое мне дело до Освобождения и дедушки Гвидо? Единственные важные для меня воспоминания были не столь давними и идиллическими, они таились там, где я бы никогда не осмелился их искать. Они появлялись сами, неожиданно, от них было не увернуться, они обжигали, как удар напавшего на тебя на улице психа, от них перехватывало дыхание. Они возникали мгновенно и упорно сопротивлялись нелепым попыткам загнать их обратно в тесное двойное дно, где я их прятал; они обладали властью превращать все, чем я занимался, в нечто нарочитое и ненужное, погружать меня в болезненную леность, которую было трудно стряхнуть.
Однажды, выходя из кино, я столкнулся с бывшей маминой коллегой. Я не мог не поздороваться, рискуя тем, что сопровождавший меня приятель узнает опасные подробности моей прошлой жизни и моя легенда будет развенчана. Благодаря смущению синьоры, которая ограничилась в положенных в таком случае расспросах общими и неловкими формулировками, тогда угроза миновала. Но с того дня моя осмотрительность стала почти параноидальной. Теперь ни одна мера предосторожности не казалась мне излишней. К примеру, некоторое время я не подходил к телефону, опасаясь, что на другом конце провода может быть мой отец, которому не терпится изложить мне новую версию произошедшего. Воспоминания о нем, если это возможно, терзали меня еще сильнее, чем воспоминания о ней. И не только потому, что речь шла о единственном оставшемся в живых родителе, а потому, что со временем его образ пережил неоднократные изменения, не все из которых соответствовали моим задачам. Шатающийся чужой человек в алкогольном бреду, каким я видел его в последний раз, уступил место остроумному и снисходительному великану, спасавшему меня в детстве тяжелыми ночами. Все это лишь подпитывало мои одинокие размышления.
Что было недостойнее? Притворяться, что того, кто произвел меня на свет, никогда не было, или наслаждаться духовными и материальными удобствами, которые мне принесло одновременное исчезновение со сцены обоих родителей? Что было лицемернее? Не навещать его или возлагать цветы на ее могилу, прекрасно зная, что для нее это совершенно неважно?
Я завидовал не только шпионам, но и потерявшим память. Жертвы несчастного случая или получившие травму, хотя и попадали в ловушку вечного настоящего, превращались в нечто, существующее вне истории, но они по крайней мере сохраняли надежду найти себя. Мне не светило пережить подобный мираж. Моя память работала рывками, это правда, но настолько хорошо и настолько прихотливо, что приходилось держать ее на поводке, чтобы она не подмяла меня под себя. Что же до зависти, то только небесам известно, как я завидовал беззаботности, с какой дядя Джанни обращался с собственными воспоминаниями, собирая их вместе, словно на празднике ностальгии. Мои же воспоминания были заключены в куда более толстую оболочку. Возможно, я преувеличиваю, но я бы сказал, что вспоминать было словно до срока уходить в царство мертвых. Может показаться, что это благородное занятие, странствие, достойное героя классической эпохи. Ничего подобного. Теперь я знал, что, хотя благонравная буржуазия почитает смерть с лицемерной торжественностью, а суеверный народ – кровавыми атавистическими ритуалами, смерть прежде всего ставит в неудобное положение. Так происходит с умирающим, который оказывается во власти чужих рук и глаз; так происходит с тем, кто остается и не понимает, как смотреть в лицо