Шоссе Линкольна - Амор Тоулз
— Там на крыльце, когда я спросил, куда поехал Дачес, ты не сразу ответил — как будто знал что-то, но не хотел признаваться. Если Дачес сказал тебе, куда направляется, мне нужно знать.
Таунхаус шумно выдохнул.
— Слушай, Эммет, я знаю, тебе Дачес нравится, — сказал он. — Мне тоже. Верность у него странноватая, но он верный друг, и трепача занятнее еще поискать. Но он из тех, у кого от природы бокового зрения нет. Видит только то, что перед носом, и видит лучше многих — но чуть влево, чуть вправо, и он уже перескакивает на другое. К хорошему это не приводит. Ни его самого, ни тех, кто рядом. Эммет, я это к тому, что, раз машина теперь у тебя, — может, пусть Дачес идет своей дорогой.
— Я был бы счастлив, случись это наконец, но все не так просто, — ответил Эммет. — Четыре дня назад мы с Билли собирались в Калифорнию, а он укатил с Вулли на нашем «студебекере», что уже само по себе слишком. Но отец перед смертью положил в багажник конверт с тремя тысячами долларов. Когда Дачес уезжал, конверт был там — теперь его нет.
— Чтоб его, — сказал Таунхаус.
Эммет кивнул.
— Пойми меня правильно: я рад, что вернул машину. Но мне нужны эти деньги.
— Ладно, — уступил Таунхаус. — Я не знаю, где Дачес остановился. Но вчера перед уходом он все звал меня с ними в цирк.
— В цирк?
— Да, в цирк. В Ред-Хуке. На Коновер-стрит, прямо у реки. Сказал, что будет там сегодня на шестичасовом представлении.
От мастерской до метро они дали приличный крюк — Таунхаус хотел показать Эммету все знаковые места. Знаковые не для Гарлема, а для них. Места, названия которых не раз звучали, когда они бок о бок работали в поле, или по ночам, когда лежали в койках. Многоквартирный дом на Ленокс-авеню, на крыше которого дедушка Таунхауса держал голубей, — ту самую крышу, где им с братом в детстве разрешали спать жаркими летними ночами. И школу, в которой Таунхаус был одним из лучших бейсболистов. И оживленную Сто двадцать пятую улицу, по которой в тот злосчастный субботний вечер ездили взад-вперед Таунхаус и Кларисса.
Эммет мало о чем жалел, уезжая из Небраски. Не жалел, что пришлось оставить дом и вещи. Не жалел, что оставил отцовские мечты и могилу. Когда они ехали по шоссе Линкольна — пусть и не в том направлении, — он упивался тем, что все дальше уезжает от родного города.
Но теперь они гуляли по Гарлему, Таунхаус показывал ему места своей юности, и Эммету остро захотелось приехать однажды с другом в Морген — хотя бы на день — и показать ему все, что осталось там знакового от его собственной жизни, все то, о чем рассказывал в Салине, чтобы скоротать время. Показать, например, самолетики, собранные с таким трудом и до сих пор висящие над кроватью Билли, или двухэтажный дом на улице Мэдисон — первый из тех, с которыми он помогал мистеру Шалти; или безжалостную безбрежную землю, что одолела его отца, но не утратила для него своей красоты. И ярмарочную площадь он бы тоже показал — как Таунхаус без стыда и сомнений показал погубившую его улицу.
Когда они добрались до метро, Таунхаус прошел с Эмметом до турникетов. Перед самым прощанием Таунхаус, словно ему в голову только что пришла эта мысль, спросил, не нужно ли вечером пойти с ним искать Дачеса.
— Я справлюсь, — ответил Эммет. — Вряд ли Дачес доставит мне неприятности.
— Это правда, — ответил Таунхаус. — Во всяком случае, это будет ненамеренно.
Чуть помолчав, Таунхаус покачал головой и улыбнулся.
— Идеи у Дачеса иногда просто безумные, но кое в чем он был прав.
— И в чем же?
— Я врезал ему — и мне действительно стало легче.
Салли
Если нужна помощь, мужчины почти никогда нет рядом. Он где-то там разбирается с чем-то, с чем можно было бы запросто разобраться завтра, и так уж случилось, что он отошел слишком далеко (роковые пять шагов!) и ничего не слышит. Но если нужно, чтобы он куда-нибудь ушел, так его за дверь не вытолкаешь.
Прямо как отца сейчас.
Пятница, половина первого, а он режет свой куриный стейк так, словно проводит операцию и от неверного движения зависит жизнь пациента. А когда он наконец подчистил тарелку и выпил две чашки кофе, то попросил третью, чего не делал почти никогда.
— Придется снова варить, — предупреждаю я его.
— Время терпит, — отвечает он.
Выбрасываю гущу в ведро, ополаскиваю ситечко, снова наполняю его, ставлю кофейник на плиту, жду, пока сварится, и думаю, как, наверное, хорошо, когда у тебя столько времени в этом беспокойном мире.
* * *
Сколько себя помню, после обеда в пятницу отец всегда уезжал в город по делам. И как только с едой было покончено, он с решительным видом залезал в пикап и отправлялся в хозяйственный, на склад фуража и в аптеку. Потом, около семи, как раз к ужину, подъезжал к дому с тюбиком зубной пасты, десятью бушелями овса и новехонькими плоскогубцами.
Как, спросите вы, кто-то вообще может превратить двадцатиминутное дело в пятичасовую прогулку? Ну, это несложно: просто надо трепаться. Трепаться с мистером Вуртелем в хозяйственном, мистером Хорчоу на складе и мистером Данцигером в аптеке. Но трепаться можно не только с хозяевами. Полдень пятницы — время, когда в этих заведениях ассамблея умудренных опытом рассыльных обсуждает будущую погоду, урожай и результаты предстоящих выборов.
По моим подсчетам, в каждом из этих мест на подобные предсказания тратится час, но трех, очевидно, недостаточно. Поэтому, спрогнозировав исход всего непредсказуемого, собрание старейшин удаляется обыкновенно в таверну Маккафферти, где они еще два часа высказывают свои предположения в компании бутылок с пивом.
Отец всегда был рабом своих привычек, так что, как я и говорю, продолжалось это столько, сколько я себя помню. Но полгода назад, вместо того чтобы, закончив обед и отодвинув стул, сразу выйти на улицу к своему пикапу, отец вдруг поднялся наверх и переоделся в чистую белую рубашку.
Я скоро поняла, что в привычный распорядок отцовской пятницы каким-то образом пробралась женщина. Догадаться было тем проще, что она очень любила духи, а всю его одежду стираю я. Но вопрос оставался без ответа: кто эта женщина? И где вообще он мог с ней познакомиться?
Прихожанкой нашей церкви она не была — в этом сомнений не оставалось.