Господин Моцарт пробуждается - Ева Баронски
Где-то в доме послышался страшный крик, кричали истошнее, чем женщина в родах, ужасно, почти как свинья на бойне. Вольфганг не дышал, руки и ноги покрылись холодным потом.
— Это дом для умалишенных, да?
Она покачала головой, на секунду прикрыв глаза.
— Вы находитесь в психиатрическом отделении клиники Отто Вагнера. Знаете, почему вас сюда доставили?
И да, и нет. Он знал, что нельзя было называть ни одно из настоящих имен. Даже то последнее, под которым он надеялся жить спокойной жизнью. На самом деле ни одно из них ему больше не подходило — тем более что новое нравилось больше старого. Он почти кивнул, но тут же нерешительно покачал головой — получилось робкое круговое движение.
— Как бы вы хотели, чтобы я к вам обращалась?
— Меня зовут Моцарт, Вольфганг Моцарт.
— Договорились. У вас есть близкие? Жена, дети, может быть, живы ваши родители?
— Умерли все.
— Может быть, вы хотите сообщить кому-нибудь, что вы здесь?
Петру.
Петр сейчас в Польше. В городе на букву М. Как его сейчас найдешь? Телефон он оставил тут, на случай, если Вольфгангу будут звонить. Петр. Если бы Петр смог прийти… Петр, понимающий этот мир и крепко стоящий на ногах, так что Вольфганг всегда мог за него ухватиться. О том, чтобы беспокоить Анджу, не могло быть и речи. А кто еще мог бы прийти и вызволить его из больницы, куда его бросили, обрубив концы. Черни? Адриан? Либерман? Ему стало стыдно. Нет. Никто.
— Господин Моцарт, вы раньше бывали в психиатрических учреждениях?
Вольфганг непонимающе развел руками. Врач задала еще несколько вопросов — о его специальности, работе, друзьях, спросила, случалось ли ему заблудиться в городе и не жалуется ли он на память. Она невозмутимо писала, не удивляясь ни единому ответу, затем отложила ручку.
— Я… премного вам благодарен, — тихо заметил Вольфганг. — Вы первая, кто мне поверил.
Он почувствовал ее взгляд, уверенный и спокойный.
— Господин Моцарт, думаю, все, что вы сказали, соответствует реальности. Вашей реальности. Но моя реальность — и реальность большинства остальных людей — немного другая. Вы побудете у нас несколько дней, господин Моцарт, и, возможно, нам удастся выяснить, чья реальность соответствует истине.
Вошел человек в белом халате, Вольфганг сдался и снял одежду, как было велено. Врач внимательно осмотрел его и ощупал, расспросил о болезнях и о таких вещах, смысла которых Вольфганг не понял. Потом ему разрешили одеться и перевели в другую комнату.
— Я хочу пойти домой, — настойчиво требовал он, — мне нужно работать.
Сказали, что придется остаться, и снова возникло такое чувство, будто сказанное касается не его, а какого-то незнакомца. Он встал, взял куртку и решительно двинулся в коридор, но его взяли за руку и вернули. Ему выдали другую одежду, затем он услышал лязг дверного замка. За окном на корявых ветках дрожали последние листья, небо наливалось чернильной синью.
Вольфганг медленно устроился на высокой кровати, она заскрипела, как калитка осенью, обхватил колени, завозился пятками под одеялом, чтобы согреться. Опять послышался жуткий крик, проходя сквозь стены бесплотно, будто кричали сами стены. Контуры предметов расплылись, посинели, потом почернели. Казалось, он повис в воздухе, в пузыре, недоступный течению времени. Он с удивлением осознал, как давно и сильно скучает по Констанце, до боли в затылке и в груди. Он почти чувствовал ее рядом, ее близость, ее тепло, и наконец нащупал ее по-настоящему — дыхание, лоно, но к утру сон порвался, как папиросная бумага, и рассеялся.
Некто отвел его в столовую, где сидели за завтраком мужчины и женщины разного возраста, большинство — в таком виде, будто только что поднялись с постели, нечесаные и неодетые. От голода и следа не осталось, Вольфганг развернулся и ушел.
Ему дали бумагу — нелинованную, а затем и нотную в изобилии. Он писал Анджу, хотел просить у нее помощи и поддержки, но выходило одно дурачество, нелепый фокус, в котором слово «дурак» встречалось в разных видах раз двадцать — как приходило на ум. Писал он и Черни, но не знал, как его подурачить, поэтому разорвал листок на клочки размером с монетку.
— Ну что, Моцарт, контора пишет? — с этими словами женщина, которая хотела, чтобы ее называли сестрой Терезой, с силой раздернула занавески и распахнула окно. Вольфганг быстро собрал листки и поставил на них бутылку с водой, чтобы не разлетелись по комнате, как вчера, и не пришлось бы сортировать их заново.
— А вот и конфетка на сегодня, — и она протянула Вольфгангу продолговатую пилюлю, какие он вынужден был глотать каждое утро. Затем убрала с подоконника тарелку от завтрака, всю в крошках, и посмотрела через плечо, что он пишет.
— На вид что-то сложное… а когда допишете, то что получится?
— Соната для фортепиано, ля бемоль-мажор. Между тем довольно легкая… если только уметь играть.
— Да… Я-то в этом ничего не понимаю, Моцарт. Вот Никки — она у нас играет на пианино, учится. Внучка моя, дочка Ханса, ну вы же знаете, Ханс — это мой сын.
— Дочкам это пристало, делает ей честь.
— Может, напишете для Никки что-нибудь, она так хорошо играет, может, рождественское? В прошлом году она играла «Завтра будет праздник, дети» — у нее хорошо получается, еще немного — можно будет подпевать.
Рождество Христово.
— О, разумеется.
Накануне двое санитаров повесили под потолком в зале большой венок из еловых веток.
— Я напишу ей маленькое рондо, на Рождество. А сейчас — нельзя ли попросить еще немного чаю, — и он протянул ей пустую кружку.
Тереза с улыбкой взяла ее, еще раз подтянула заправленную постель и вышла из комнаты. Он пробежал глазами последние такты и снова взялся за карандаш, вписал длиннющую паузу и неожиданный переход, а затем прибавил к остальным голосам немного хандры, привкус которой в этом доме чувствовался во всем: замороженное время, как будто действительность замерла.
Опять позовут разговаривать, нужно будет отвечать на вопросы докторицы, один за другим, что он любит делать, да кого он любит и почему никогда не вспоминает своих сыновей. А потом нужно будет написать третью часть. Да, и рондо. А что потом?
Постоянно приходила мысль, что надо бы послать за Петром — скрипач, верно, давно приехал. Но он не решался, как будто жизнь вне бледных стен клиники выскальзывала из рук, отходила все дальше с каждым днем, проведенным здесь.
Оставалась тяжесть, наваливалась усталость, отнимающая днем бодрость, по ночам — сон, и все чаще —