Контузия - Зофья Быстшицкая
Издевка пришла позже, после страха, который надо было познать. Может быть, для того чтобы увидеть этот страх и это состояние съеженности перед угрозой, перед гигантами в форме и в ремнях, от этой опасности разило алкоголем в этом воздухе безнаказанности на поляне, в этом черном лесу, так он называется на картах, — и только белизна касок с буквами MP, через минуту это могли быть гладкие камни на общую нашу могилу, на наши черепа, некогда уже белые и похожие на каски, некогда, сегодня. Это был и мой и общий страх, потом он остался одиночным, неравная порция на каждого, когда я спрятала револьвер под резинку от пояса, все же какой-то выход, прежде чем нам велели встать лицом к лесу, и они разрешили это мне, единственной женщине, и он это разрешил, ох, какие у них порядки, и все-таки женщине, облепленной настоящим мужским гоготом, не знаю, хочу ли я об этом помнить. И не должна я припоминать, как он стоял, расставив ноги, руки на радиаторе машины, не хочу, чтобы он остро помнил эту чисто животную позу — и свои слова, это испуганное бормотанье, когда кто-то щелкает затвором в метре от спины — мишени для пуль. Но я не хочу забывать этого взлета, это была еще любовь и что-то даже больше, жизнь мою собирались солдафонски, пьяно расстрелять, и вот я прыгнула между ними, и тут не было никакой смелости, только отсутствие страха, всего лишь импульс, чтобы я благодаря кому-то могла существовать — для себя же — и дальше. Сегодня я знаю, как немного это стоит, но тогда эту ситуацию, напоминающую сон, я разбила отчаянным прыжком, и красивые парни, призванные осуществлять право и бесправье, не сумели уже ничего склеить из этой зыбкой взвеси опасности, потому что я превратилась для них в гротеск, а так как они были молоды, то любили, видимо, смеяться хоть бы и ни над чем.
Издевка пришла позже, после минуты в гостиничном окне, после первой разлуки, разбросавшей по разным концам Европы, во время встречи над озером, знакомым по слайдам, когда он был вновь, а я не была с ним в любовном сплетении, а стояла в окне, одна, только слышала его позади себя — и тут на меня упала болезненная минута счастья, о которой он не имел представления, потому что я хотела молчать, чтобы ее не спугнуть.
Тогда я еще не предчувствовала, что наберется только две, может быть, три такие минуты в моем путешествии в те дни, которые я сейчас описываю, вновь отмечая то мгновение. Потому что ни от чего не надо отрекаться ни в себе, ни в других, на любом шумном перекрестке, или скрещении только двух трактов, или в одиноком выборе, потому что иначе мы не будем тождественными людьми. Познать человека — это познать его страхи, явные и скрытые, его умолчания, опасливые и шумные, что не соответствует его собственной конструкции, которую он создает для других, а иногда и для себя; страх — чувство многообразное, он может быть и бегством от стеснения, в которое уперлось чувство вины. Хоть бы это не было правдой, без которой и вины нет!
Но тут пришлось столкнуться с тем, что диктует природа, с установленным фактом, имевшим место в больничных стенах, где я лежала, уже избавленная от мук, еще в изумлении, что все еще являюсь собой и своей жизнью, лишь где-то еще ощущая раздельность себя и кого-то из меня, за несколькими стенами. Тогда я была — может быть, единственный раз — женщиной в ее прямом назначении, рождающим существом. И, пребывая в этом варианте, отуманенная с помощью милосердных средств белыми, энергичными людьми, очень ждала. Никогда в жизни никого я так не ждала. Потому что, хоть и освобожденная, все еще во власти этих часов. Я явила существо, но сама существовала только затем, чтобы он знал, что я свершила, как это могло случиться. И по сей день я туда возвращаюсь, хотя вроде бы нам дарована милость забвения мук, связанных с продолжением рода, и лишь поэтому мы вновь можем себя на это обрекать. Но по сей день я знаю все, тогда же это еще длилось, во мне, рядом со мной, на мне.
Раздирающие схватки, работа тела, чтобы приспособиться, спазмы мускулов все чаще; это было вначале, бежали часы в лаборатории страданий, меня закрыли, чтобы я ждала следующую часть программы, иногда лицо, рядом, из облака, спокойное и подбадривающее, все ведь в норме, дорога известная. А потом неожиданное омертвение, охлаждение боли, как будто конец, как будто уже все. Но видимо, это был какой-то вылет из колеи, потому что уже другие лица, другие голоса, чего-то от меня хотят, их настойчивость, повелительные расспросы, но я не могла, не сумела быть послушной. Ни до чего мне не было дела, может быть, я даже задремала в этом спокойствии. И тогда бросили меня на тележку, движения их были слишком торопливыми, приказания слишком громкими, я помню мокрые волосы, мокрые щеки и пепел в горле, когда я ехала по коридору в тот вал, а потом многого уже не знаю, хотя глаза у меня были открытые, и только воронка на губах, вонючая, я куда-то убегала от этого зловония, но не смогла убежать, не смогла отвоевать дыхание, чтобы стало легче, вот укол, и меня скрутило давление вниз, сжало бедра, вновь кто-то возле моего лица, уже страшный и без приятных манер, он чего-то хочет, вновь я не могу обеспечить ему ожидаемый эффект, закрываю глаза, губы слиплись, ничего не выпросить, даже воздуха, — и тогда что-то врывается в меня с двух сторон, оно холодное и колючее, распирает, раздирает меня все выше, проникая уже в грудь, а может быть, и в мозг, а теперь мои живот атакуют две рослые женщины, грудастые тяжеловески, снабженные инструментом из четырех лап, и вот они врываются в меня всей силой вздувающихся от мышц рук, эти руки взрывают мою боль до какого-то дна, но еще не до остатка, это все продолжается, железо там внизу что-то выдирает из меня, а они уминают, сдавливают то, что есть моим телом, и, еще прежде чем раздастся тот голос, я разражаюсь, точно при собственном рождении, долгим, чужим скулением, а потом все уже куда глубже, еще острее, сквозь внутренности, и тогда я издаю уже нечеловеческие звуки, слышу этот вой и не знаю, откуда он берется, ведь мне же заткнули рот, так как же могу я молить о пощаде?
Все это