Высохшее сердце - Абдулразак Гурна
— Подожди, я переоденусь, и можем пойти прогуляться.
Поначалу мы шагали молча. Я видел, что уже перерос отца, но не мог вспомнить, было ли это так заметно еще до моего отъезда. Мы шли медленно, и мне показалось, что он иногда чуть-чуть оступается, словно ему трудно сохранять равновесие. Я ощутил его хрупкость, когда мы обнимались, а теперь видел ее и в его походке, и в улыбке. Время от времени он дотрагивался до моей руки и говорил что-нибудь ласковое или восхищенное: «Как хорошо ты выглядишь…» — с открытостью, совсем не свойственной ему в прошлом. Мы свернули в кафе и заказали чаю. Я нервничал, потому что в кафе стоял шум, посетители выкрикивали заказы и громко перешучивались с официантами. Кроме того, здесь все сплошь было жирное: чашки, столики, булочки, которые нам принесли вместе с чаем, — причем жир не просто покрывал видимым слоем окружающие предметы, а словно пропитывал саму атмосферу и интерьер зала. Я к этому не привыкну, подумал я, но мне пришлось, потому что папа любил это кафе. В городе были и почище, но именно сюда он заходил по меньшей мере дважды в день на чашку чая и здесь же ужинал, поскольку знал хозяина еще со школы.
* * *
Прежде чем добраться до трудных вопросов, мы провели несколько дней в мирных ностальгических разговорах. Я приходил к папе утром, и сначала мы отправлялись по делам: покупали ему немного фруктов к обеду и новые батарейки для радиоприемника, выпивали в кафе по чашке чая с булочкой, а затем возвращались в его комнату и говорили до полудня. Потом я уходил пообщаться с Мунирой: утро она любила проводить одна, чтобы собраться с мыслями. Еще по утрам к нам заглядывала кузина дэдди Би Рама: она готовила для нас обед, убирала квартиру и передавала привет от родственников, которых я еще не навестил, хотя это предстояло мне в самом ближайшем будущем.
После обеда я снова шел к папе, и мы немного болтали с Хамисом, а потом опять гуляли по набережной и по улицам, как принято в это время суток, обмениваясь со знакомыми приветствиями и последними новостями. Когда ты собираешься вернуться к отцу? А семью с собой привез? Что значит еще не женился? Так и прошли первые несколько дней, причем и с папой, и с Мунирой мы говорили в основном обо мне. Как я жил там все эти годы? На что вообще похожа жизнь в Лондоне? Где я работал? Чем занимался? А англичане правда такие высокомерные, как кажется?
Отчитываясь о своей жизни в Англии в оптимистическом ключе, я с удивлением заметил, что теперь бремя этих лет давит на меня меньше. Еще сильнее я удивился, когда понял, что скучаю по ней! Отец между тем реагировал на мои вопросы в обычном для него стиле. Он не давал прямых ответов, а я не напирал и не торопил его. Сначала я думал, что, если буду неосторожен, папа может испугаться, но он говорил совершенно свободно и, похоже, не старался ничего скрыть, так что мне стало ясно: рано или поздно он расскажет все, что меня интересует. Надо просто позволить ему самому выбрать подходящее время. Меня очень удивляла беглость его речи — не только потому, что раньше он упорно молчал, но и потому, что раньше он не демонстрировал таких познаний в разных областях.
В начале следующей недели Мунира на четыре дня улетела в Дар-эс-Салам сдавать выпускной экзамен в бизнес-школе. В первый вечер после ее отъезда папа пригласил меня в кафе на ужин из козьего карри с паратой и жареной барабульки. Вся снедь лоснилась жиром, но папа принялся за нее без промедления. Он ел с большим аппетитом, наклонившись над столом, чтобы не закапать одежду. Я тоже попробовал всего, что нам принесли, поскольку не хотел лишний раз выслушивать шутки про то, каким я стал англичанином. Мне нравились эти местные блюда, но я бы предпочел их в домашнем исполнении — гораздо меньше масла и костей и не такой дешевый сорт мяса. Когда я сказал об этом папе, он рассмеялся, слегка задыхаясь, как в былые времена. Потом сказал, что привык к плохой еде, которой кормят в закусочных, и скучал по ней, когда жил в Куала-Лумпуре. Она напоминает ему о юности. Я сказал, что она вряд ли полезна для здоровья при таком-то количестве жира, но он только молча отмахнулся.
Потом мы пошли к нему, и он говорил так долго, что в конце концов я улегся на циновке и продолжал слушать — сам он уже давно лежал в постели. Иногда, приближаясь к критическому моменту в своем рассказе, он спохватывался и увиливал от него, но постепенно его тон становился все доверительнее, и я чувствовал, что он хочет выложить мне все. Он не мог рассказать свою историю напрямую и временами умолкал так надолго, что я начинал думать, не заснул ли он. Папа не мог отчитываться о произошедшем как свидетель или подводить итоги. Он говорил, а потом останавливался, будто переживая заново то, о чем шла речь, или проверяя, не ошибся ли в деталях; об одних вещах он рассказывал с явной неохотой, зато другие вызывали у него улыбку, и их он описывал без запинки, опершись на локоть и следя за моей реакцией.
Кое в чем ему приходилось полагаться на слова матери, потому что сам он не мог присутствовать при некоторых событиях. Иногда он вспоминал подробности, заставлявшие его возвращаться к тому, что он описывал раньше, и размышлять, каким образом они могли повлиять на что-то другое. Однажды я задал ему вопрос, чтобы прояснить какую-то мелочь, и он замолчал на пару минут, точно вдруг придя в чувство. Потом спросил, правда ли я хочу слушать про все эти старые дела? Я не устал? Не хочу ли я вернуться в квартиру своей матери в Кипонде и лечь спать? После этого я больше не задавал папе вопросов. Пусть перескакивает с одного на другое и рассказывает все как ему вздумается, решил я.
Утром я вернулся к себе, чтобы немного поспать, а после обеда снова отправился к папе. Мы прогулялись по городу, и по дороге он показывал мне места, которые упоминал в своем рассказе. Наш старый дом в лабиринте переулков никуда не исчез, как и жилые комплексы на главной улице, но в переулках валялся мусор, а на задах многоквартирных домов,