Великое чудо любви - Виола Ардоне
На улицах пусто, один только уличный торговец еще толчется у своего лотка, надеясь распродать запоздавшим к праздничному ужину гулякам остатки рыбы, сухофруктов и, разумеется, фейерверки: без фейерверков какой же ты неаполитанец? И мне вдруг тоже хочется побыть неаполитанцем, хочется отстрелять их все, до последней гильзы.
– Дайте парочку, – указываю я на бенгальские огни.
– Парочку – это сколько? – переспрашивает тип с татуировкой на бритом затылке и густой черной бородой, приглядывающий за товаром.
– Два, – сухо отвечаю я.
– В смысле две штуки?
– Две, две.
Он не глядя берет из корзины четыре, кладет в пакет.
– Шесть евро, дедуль.
– Слушай, даже если не обращать внимания на тот факт, что я вряд ли гожусь тебе в деды, я просил всего два бенгальских огня.
Татуированный, не поднимая головы, полуприкрытыми глазами оглядывает товар.
– Тогда уговоримся так, дядя: забирай заодно и эти, всю пачку, а мне давай десятку, чтобы не возиться с мелочью на сдачу.
Он кладет в тот же пакет оставшиеся бенгальские огни и, по-прежнему не глядя на меня, тянет руку за деньгами. Я перехватываю белый пакет за ручки и с усмешкой достаю из бумажника десятку:
– А ты прав, парень! Раз уж сегодня моему поезду судьба прибыть на конечную, стоит как следует подготовиться.
Бородач кивает, его глаза скрыты козырьком кепки. Я иду прочь, помахивая пакетом.
– Эй, уважаемый, подождите, – он вдруг бросается следом. – Возьмите, я все равно уже ничего не продам, а так хоть вы съедите, за здоровье Джедже Ангельское личико. Всего вам наилучшего! – и сует мне в руку прозрачный, до половины наполненный водой пакет с моллюсками, после чего бросается складывать свой лоток, как будто сидел здесь до сих пор только ради того, чтобы дождаться меня.
Я же сворачиваю на свою улочку – и тут же слышу оклик с противоположного тротуара:
– Смотрю, ты совсем уже опустился, пиротехнику у лоточников из-под полы скупаешь? Верно, Фаусто?
– Эльви! Ты-то что здесь делаешь?
– Да ничего особенного.
– Что значит «ничего особенного»? То есть это ради «ничего особенного» ты притащилась пешком из Кьяйи в Позиллипо, да еще в такой час, в самый канун Нового года? Скажи честно: соскучилась, заехала навестить?
– Еще чего! Я к Дуранте шла.
– А этого графомана, муженька своего, где бросила?
– Его зовут Джанкарло, уж за тридцать-то лет можно было запомнить! Джанкарло!
– Точно! Хотя тебе и самой это имечко уже наверняка поднадоело. Стоит его сменить.
– Зато ты, похоже, исключительно о моем муже и думаешь. Верно, Фаусто?
– Нет, исключительно о тебе, моя слоеная булочка.
Эльвира запускает персикового цвета ногти в густые кудри воронова крыла. Должно быть, только из парикмахерской. За все время нашего знакомства, а это, на секундочку, больше пятидесяти лет, я ни разу не видел ее без прически и маникюра. Забота о внешности для этой женщины – поистине моральный долг.
– Какой ты остроумный, Фаусто, что ни ночь, шутками сыплешь, – умильно хихикает она.
– Что ты, Эльви! Если честно, это давно в прошлом.
– Дай-ка угадаю: на этот Новый год снова собираешься с собой покончить?
– Не знаю пока, но устал я смертельно.
– Да на тебе воду возить можно! Вечно ноешь, лишь бы кого разжалобить! А на самом деле до смерти любишь жизнь!
Эльвира поднимает воротник шубы. Она теперь единственная в Неаполе носит натуральный мех. Но годы над ней не властны, какой была, такой и осталась: та же самоуверенность папиной дочки, та же легкость и беззаботность, та же поверхностность, свойственная всем, кто, родившись богатым и красивым, точно знает, что эти две сущности не изменят ему даже в старости.
– Не спорю, Эльви, жизнь нравилась мне, а я – ей, но это было лишь мимолетным увлечением и быстро прошло. Знаешь, как понять, что стареешь? Начинаешь терять. Сперва зрение, за ним – имущество, потом здоровье, сон, дружбу, волосы, любовь. И, наконец, время. Я вот всю жизнь бежал от обязательств, а когда остановился, обнаружил, что за мной давным-давно никто не гонится. Это как в детстве, когда ты так хорошо спрятался, что в какой-то момент другие дети просто перестают тебя искать. Все меня бросили. Даже Эльба исчезла – ни с того ни с сего, без объяснения причин. А я ведь считал, что уж ей-то ничего, кроме добра, не сделал.
Эльвира глядит на меня своими огромными, недвижными, непроницаемыми глазами, так похожими на глаза Дуранте, но словно бы вырезанными из черного бархата.
– Что сказать, Фаусто… Это все дело прошлое, – отмахивается она. – Я, если ты не против, пойду, сыро становится, еще укладку испорчу.
– Я ведь и правда пытался ей помочь! Хотел дать ей шанс!
– Помочь, соврав? Верно, Фаусто?
– Я никогда не вру, хотя, бывает, выдумываю.
– Я, конечно, в подобных тонкостях не очень разбираюсь. Знаю только, что как-то раз, много лет назад, случайно встретила на улице Эльбу: я тогда, если не путаю, шла в театр «Сан-Карло» на премьеру «Турандот», мы остановились поговорить, и она заметила у меня те сережки, что ты мне заказал в Борго Орефичи[47], с рубинами в форме сердечек, помнишь? Одна еще сломалась, и ты носил ее починить в мастерскую какого-то бывшего пациента.
– Как такое вспомнить, Эльви, тридцать лет прошло…
– Ну да, ты у нас вечно ничего не помнишь, хорошо, хоть я на память не жалуюсь. Так вот, Эльба, увидев у меня в ухе сережку, побледнела, словно ее накрыло одной из тех жутких панических атак. Я спросила, что случилось, но она говорить отказалась, наотрез. И только когда мы уже стали прощаться, я ведь на спектакль опаздывала, буркнула, что мне не следовало надевать столь дорогую для тебя вещь. Я не поняла, переспросила, и она в ответ рассказала какую-то невероятную историю, будто тебя младенцем бросили в пеленках у церкви Сантиссима-Аннунциата, оставив для опознания как раз эту сережку. Сперва я решила, что она выдумывает, ей ведь всегда было свойственно, скажем так, живое воображение. Но потом поняла, что эту чушь, бог знает зачем, наплел ей ты. Я попыталась объяснить, что это все неправда, что сережки ты подарил мне на нашу годовщину, но она уперлась и ничего не хотела слышать. В конце концов я сняла берет и показала другое ухо, на мочке которого висела точно такая же сережка. Эльба чуть сознание не потеряла