Кто виноват - Алессандро Пиперно
Франческа рассказала, что Туллия питала слабость к Леоне, ведь он был бекор[47]. Я поинтересовался, почему она так думает. Она ответила, что неоднократно в этом убеждалась. Я спросил, обидно ли ей. Она ответила: так уж устроена мама. Мужчины ей нравятся больше, чем женщины. “Не могу ее осуждать”.
В очередной раз я позавидовал честности и стоицизму, на которые была способна Франческа. Одним небесам известно, мечтал ли я иметь настолько ясное представление о собственных родителях и проявлять к ним подобное понимание.
Я осознал это, когда она спросила об отце и я ответил – возможно, желая не отставать от нее, – что это человек, с которым мне лучше всего на свете.
Точно, согласилась она, он показался ей интересным. И прибавила, что только необычный человек мог завоевать любовь (она так и сказала) такой женщины, как тетя Габриелла.
Я взглянул на нее сурово. Помимо того, что сводить историю родителей к чистой романтике казалось мне совершенно нелепым, откуда ей было известно, что за женщина моя мать?
Догадавшись, что я в недоумении, она поспешила объяснить:
– Что тебе сказать? Я знаю, это твоя мама и все такое, а я ее видела всего один раз, точнее – два… Но знаешь, для меня, для нас, она легенда. Я серьезно. Хочешь, считай меня чокнутой, но это так. Когда я столкнулась с ней на бабушкиных похоронах, я просто обалдела. Мне о ней все известно. Бабушка все время о ней рассказывала. Говорила, что Габриеллина – единственная, кто давал ей отпор…
С одной стороны, было странно, что знаменитая тетя Нора, дьявольский призрак, который на протяжении месяцев терзал мое воображение, для Франчески был просто “бабушкой”; с другой – мне казалось диким, что такой человек, как мама – степенная, уравновешенная, дотошная, непогрешимая, одновременно строгая и легкомысленная, – для кого-то (кто при этом видел ее всего пару раз) могла стать примером или… как она выразилась? Легендой. Даже самые преданные мамины ученики не дали бы ей столь восторженной оценки.
– В каком смысле дать отпор?
Похоже, бабушка считала ее исключительно одаренной.
– Она показывала нам ее школьные табели с отличными оценками и говорила, что, захоти Габриелла, она бы добилась чего угодно.
А вышло иначе – я попытался прочесть недобрые мысли тети Норы, о которых Франческа умалчивала: все, чего добилась мама, – вышла за отца и произвела на свет меня. Обычная глупая домохозяйка добивается куда большего.
Тем не менее бабушка переживала из-за того, что отношения с любимицей испортились, из-за того, что она не сумела сгладить дурацкие противоречия. Она считала это главным промахом и самой тяжелой бедой в старости.
Кто потерпел неудачу? Мама или их отношения с бабушкой? То, что Нора так и не сумела зарыть топор войны, или непроходящая обида племянницы?
В очередной раз я почувствовал унижение при мысли, что вопросы, которые бередили мне душу и ранили – и которые от меня долго скрывали, – в доме Сачердоти давно обсудили, всем без стеснения перемыли косточки.
Я спрашивал себя: а что, если мама, незаметно для меня самого, своим поведением – лишь внешне суровым? лишь отчасти ироничным? – сделала и меня приверженцем мафиозного культа скрытности; этим ли объясняется, почему всякое слово моей кузины, всякое новое откровение приводили меня в такую растерянность, что воспринимались как оскорбление.
– Можно тебя кое о чем попросить? – сказала Франческа, помрачнев.
– Конечно.
– Не называй меня Франчи, ладно? Прости, дело не в тебе. Ты ни при чем, но я не люблю, когда меня так называют. Зови как угодно, хоть Дженовеффой, если тебе нравится, но только прошу, прошу – все что угодно, только не Франчи.
Что поразило меня сильнее? Странная просьба, то, что ее породило, или то, каким тоном Франческа ее произнесла? Я не знал. На самом деле, войдя в номер, я начал звать ее уменьшительным именем, как звали все (брат, дядя и даже доходяга Литл Энджи). И на самом деле, прежде я не осмеливался обращаться к ней столь фамильярно. Зачем я это сделал? В те годы сказали бы: чтобы выглядеть крутым. Признаюсь, подобное поведение мне не шло. Или это была попытка почувствовать себя частью семьи. Что бы мной ни двигало, теперь я понимал, что излишняя вольность оказалась ошибкой: во-первых, потому что она не прошла незамеченной; во-вторых, потому что, видимо, Франческу это настолько раздражало, что она попросила меня так не делать. Снова я спросил себя, имею ли право обижаться. В каком-то смысле да. Сейчас, когда мы сидели напротив друг друга, одни, в гостиничном номере, и были как никогда близки, она одергивала меня, отстранялась с решительностью, которой я за ней не замечал. Все могли звать ее Франчи, я – нет.
Впрочем, если задуматься, можно было повернуть это в свою пользу. Поскольку она дорожила мною больше, чем остальными, она ожидала от меня иного поведения. Ей не нравилось уменьшительное имя, и она знала, что такой любезный молодой человек, как я, не станет настаивать.
Что ни говори, это выглядело чудно. Я наблюдал, как она терпит упреки дяди и насмешки брата с редким стоицизмом, а теперь весь этот сыр-бор из-за имени. Почему она терпеть не могла, когда ее называли Франчи? Почему ненавидела халаты? Почему не могла не дочитать главу? Почему говорила о моей маме так, как я мог бы говорить о Человеке-пауке?
Тут телефон принес нам добрые вести из больницы. Литл Энджи отделался промыванием желудка. Тем временем Леоне сел в такси и вернулся на базу. Меня же дядя просил не двигаться с места. Хватит с него чрезвычайных ситуаций. Еще недоставало, чтобы я в этот час отправился на прогулку. Поскольку сам он, вероятно, останется у изголовья Литл Энджи, лучше мне переночевать в его номере. Он уже позвонил в отель и все объяснил. Нил – консьерж, которому дядя позолотил ручку, – ждал меня внизу с ключом.
– А чемодан?
– Завтра сложишь, – успокоила меня Франческа.
– Да, но мне это не нравится, – соврал я.
– Может, пройдемся?
– В такой час?
– А сколько времени?
– Не знаю, одиннадцать с чем-то.
– Разве это поздно? Что с нами может случиться?
– Но дядя…
– Он же не наш