Госпожа Юме - Георгий Андреевич Давыдов
«С полчаса», похоже, могли затянуться: Викентий Андреевич был из легковоспламеняющихся (после «Death in the Afternoon» тем более) — и водил перламутровой ладонью («За одни руки его могли расстрелять», как говорила одна из поклонниц, Тамара Рейнгольдовна, столкнулись через много лет), свидетельствующей, что вплоть до Трувора (почему Трувора? Рюрик стал бы банальным) никто никогда не работал (впрочем, махать некартонным мечом — разве тунеядство?) — водил по окрестностям: «Там (взмах ладонью) — Козловский; там (взмах) — Соломоник». Он уверял, что знает ночное небо лучше, чем родинки на спине Любови Орловой (прихрюк мальчиков, вздрыг в плечах девочек), что Мартинсон (не забыли Мартинсона?) швед, а не абиссинец, как убеждены в массах, что вообще-то дачу в 49-м строил не для себя (наставительно), а для брата, у которого жизнь, девицы-отроковицы (отроки побоку), была трудной (про десять лет лагеря не поминал), а какой жизнь может быть у того, кто бог за роялем? — Гилельс, Нейгауз (наш кузен — последний слог в нос), Софроницкий, Подкузьменко в подметки ему не годились и знали об этом, что рояль там (указательным перламутром) внизу (т.е. в гостиной с синими стеклами поверх оконниц) его — и он, зимогор, в нетопленной даче (не терпел возиться с дровами, пользуя для обогрева опять-таки «Death in the Afternoon» купажа, приспособленного к тогдашним возможностям винно-водочного ассортимента), в компании Попика (давно околевшего пса), плэда, французского романа о похождениях мадам Жюли, под блеском слюдяного солнца, играл часами, импровизировал, прерываясь в лучших местах на крик «браво!» за отсутствием публики. Лучший способ греть душу — спиритус, лучший способ греть пальцы — глиссандо. «Мне жаль, Андрэ, что ты его не застал».
6.
В тот день (23 июля 1978 года помечено чьим-то плебейским почерком на фото, которое Кудрявцев, помучив «диафрагмой», «синхроконтактом», «Вадим Гиппенрейтер рекомендовал», «Вадим Гиппенрейтер не рекомендавал», наконец «нарисует» перед дачной колоннадой) мы смотрели — тут обычно ставят «победоносными глазами». Посейчас оттуда смотрим так, пусть карточка поползла пылью.
Снова, снова зверек, называемый человеком, убегает от времени-волка, в начале пути уверенный, что убежит, но ближе к концу… ясно, что ближе к концу. Сами поползли пылью. И если (чувствуете тошноту от слова «поколение»?) что-то предстояло, то исключительно велосипед. Не изобрести, узнать действие «велосипеда жизни». Собственно, все (кроме Славика, который затерялся, и Вернье, который ушел в сорок шесть) могут еще побрыкаться. Танька, испостившаяся без мужской пищи (диагноз Пташинского), съядовитничала про Лену Субботину, что та пять раз выскочит замуж (Кудрявцева накрыл финансовый шторм) и пятьдесят раз родит. Лена действительно блюдет талию, как израильтяне — ковчег завета. Разумеется, супруг выплыл, и когда, нет-нет, мы гудим у Кудрявцева с Леной в башне на Кудринке («Кудрявцев, сколько дал градоначальнику на лапу, чтобы назвали в твою честь?» — своего рода аллилуйя домохозяину), жироносный Пейцвер достает одного и того же кролика из цилиндра, кролика, пока способного скрыться — если не от волка, то от налогового инспектора, если не от инспектора, то от супруги, ради юных крольчих на пружинном газоне матраса, было бы нелишне уточнить, что кролик не улепетнет от самого себя, но вспоминаю, что Екклесиаст уже молвил о кролике, бегающем по кругу. Пейцвер взлезает на табурет (риск, ради дружества, 128, 126, 132, 135 килограммами — цифра раз от раза колеблется — он счастлив сообщать данные взвешиваний), выстреливает руку вдаль (жест не понять детям), можно, для разнообразия, пальцы за несуществующий лацкан (не понять) — божией милостью декламант: «Признайтесь, не мечтали ли / Туристить по Италии? / Ведь хорошо в Италии / Проветрить гениталии. / Такие там красавили: / Соски — как две медалии. / Но, чу, не выше талии / Гляжу на донн в Италии. / Наставлю я рогалии / Рагаццам из Италии. / Мои репрезенталии / Запомнятся в Италии. / Пусть знают, что не малии / У русских доставалии!» Падая, под аплодисменты, на руки друзей, он шипит (воздуха не хватает для акробатики такой туши) — как будто нам неизвестно, что Андрюша читал ему «Гениталии» после тура в Палермо, — первый открыл для компатриотов палаццо Мирто — а вы, бж, бж, так и не допрыгали до Мирто — бж, бж, бж (Пейцвер забулькивает боржоми). Потом расскажу, какой там, бж, бж, закрутил он бжоман.
Пейцвер после репризы никогда не гогочет. Больше: в глазу у Пейцвера почти натуральная слеза, — он вообще склонен (как все корпулентные мужчины в годах) к пьяным слезам. Никто, кроме меня, ничего такого не видит — кашляют смехом, салатом (с ого-го какими крабами — Кудрявцев и Ленка, надо полагать, переработали половину Охотского моря), икрой («Единственный дом, где не считают икринки!» — писк Таньки также обязателен, как вирши в исполнении Пейцвера), а икру, как научает потертый средний класс в нашем лице Кудрявцев, следует запивать замороженным брютом («А заедать, — шепчет Пташинский, и я чувствую интимный аромат крабов из его рта нестерпимо близко, — Вот этим»). Он ведет мой взгляд на кремово-абрикосовые колготки Ленки — колготки до сих пор под электричеством — даже для трезвого — и Ленке известно это не хуже чем нам — мне кажется, я угадываю под ее очками — очки делают приманчивей вдвойне — а почему? а потому что их легче долой, чем колготки, — угадываю женскую жалость — и думаю, а если «столкнуться» с ней у Гостиного Двора, перед модным показом — таково ее хобби, вернее, такова сладкая жизнь — или все-таки книжной ярмаркой? Она охотница открывать имена, недавно влюбилась в никому не ведомого Джорджа Терруанэ, говорит, у него слова (пч, пч — прищелк