Ночь между июлем и августом - Дарья Золотова
Она шла на звук по межвременной тьме и гадала — Митюша? Ладушка? Ладушкин тот малыш? Но привело её в комнату в коммуналке, где собственное её детство прошло. Вот железная, крепкая пока ещё кровать, вот мама, вот отец — такие молодые, какими она их только на фотографиях помнит, — лежат в узкой постели, толкают друг друга локтями.
— Ну вставай уже, мать-ехидна!
— От ехидного слышу! Всё орёт, орёт, пятый раз уж к ней встаю. А мне её завтра в ясли ещё до работы сдавать! Шёл бы хоть один раз её уложил, ты отец ей или дядька чужой?
— Это уж у тебя надо спрашивать.
— Ах вот ты как, бесстыжий! Жизнь на тебя положила…
— Встань ты уже и успокой её, перед соседями стыдно!
То, что они называли «она», лежало в кроватке за перегородкой — замурованное в белые саваны пелёнок крошечное существо, девочка Томочка: уже с тёмными волосиками, уже такая громкая, такая яростная и такая беспомощная.
Старики, снова подумала Тамара Петровна, и дети.
Крик затих, затихли и отец с мамой — довольны остались, что вставать не пришлось.
— Вот и правильно, — отец сонно пробормотал, — вот и нечего её приучать… Пусть сразу девка самостоятельная растёт!
А Тамара Петровна всё прижимала своё младенческое тело к старческой груди — саму себя качала.
Жена писателя
Один писатель жил с женой в коммуналке. Писатель не мог работать, когда кто-то смотрел ему в спину, и уж тем более — в лицо, но у них была всего одна комната, а их было двое. Тогда он придумал вот что. Когда писатель садился работать, он запирал жену в шкаф.
В сущности, в этой истории есть некий метафорический слой, который нехитрое дело разглядеть. Жена — это проза, а думать о прозе жизни не любят даже прозаики. Жена писателя — это вещь, экспонат в прижизненном музее его имени, а место вещей — в шкафу.
Иногда я думаю о ней — зажатой между меховых крыльев шуб, с затёкшими ногами, подтянутыми к подбородку. Мне нравится представлять, что, когда ей слишком уж хотелось в туалет, она мочилась на пиджаки писателя.
Невозможно трудно быть писателем. Любой, кто выбирает писательство, должен знать, что оно выпустит из него всю кровь, а оставшееся вылакают критики. Писательство — голод, холод, аскеза, ходьба по ножам, сон на иглах, постоянная тупая боль в голове и ломота в руках. Любите тех, кто любит вас, но знайте — как бы сильно любовь ни умножалась на любовь, вы обречены идти по этой дороге в одиночку.
— …вы обречены идти по этой дороге в одиночку, — Арсений закончил читать и откинулся на спинку кресла. Голова у него была театрально приподнята — он ожидал реакции и непременно положительной. Хвалить, скажем прямо, было особенно нечего, так что я как-то замялся.
— Интересно, — заметил я наконец. Беспроигрышный вариант: и звучит солидно, и непонятно, что именно ты имел в виду, и писателю приятно. — А… а где Ася?
— Гуляет в парке, — сообщил Арсений. — У меня сейчас часы работы, она в такое время меня не отвлекает. У нас с ней партнёрские отношения. Я тоже её не отвлекаю во время работы. Я иду спать.
Мне всегда было как-то подспудно жаль Асю. У неё была тёмная чёлка, тёмные круги под глазами, и казалось, что плечи её пригибаются к земле от тяжести таланта её мужа. Арсений и Ася не ходили в загс, но он предпочитал говорить о ней именно как о жене, желая этим показать, что в наше просвещённое время какие-то штампы на бумажках ничего уже не значат. Высокий статус жены писателя, казалось, пригибал Асю к земле ещё сильнее.
— Какая жертва, — сказал я без иронии, но и без особого восхищения. — Ты хоть на курорт её за это потом свози, что ли.
— У нас партнёрские, — повторил Арсений с нажимом, — здоровые отношения. Мы вместе вкладываемся в семейный бюджет, поровну. Она человек, не чемодан, чтобы я её куда-то возил.
Ага, подумал я, вот только у неё зарплата тридцать тысяч, а у тебя… сколько там, под сотку, больше? Как это вы поровну можете вкладываться? Тридцать вложил — семьдесят припрятал, так, что ли? Вслух я, конечно, ничего не сказал, чтобы Арсений не начал, брызгая слюной и пивом, доказывать мне, что неприлично тыкать человека носом в его привилегии, которые он, между прочим, не выбирал.
— Жопис, — сказал я почему-то вместо этого, развивая плававшую чуть ранее в голове мысль.
Арсений посмотрел непонимающе, но с некоторым интересом.
— Знаешь, как называли жён писателей в СССР? Жописы. Дочери писателей — дописы, а мужья дочерей писателей — мудописы…
Арсений выпустил воздух через ноздри.
— А почему мужей писательниц никак не называли, например? Опять это только женщина — приложение к мужчине… Гаденькая патриархальная практика.
Другой писатель жил в другое время и был большой феминист. На всех феминистских собраниях он так громко кричал о том, какой он феминист, что совсем заглушал голоса женщин. (Феминист, разумеется, говорил, что он не феминист, а профеминист, потому что так было феминистичнее. Он хотел уважать чувства тех женщин, которые считают, что феминистками могут быть только женщины, чтобы они не писали про него гадости в твиттере. Но в душе феминист считал иначе.)
Как мы помним, наш феминист был ещё и писатель, и, разумеется, проза его была глубоко феминистична. Он писал, например, так: «Вошла директорка Оксана и закричала на Милу, коллежанку Ивана: „Почему не готов чай?!“ — „Сейчас приготовлю“, — ответила Мила и беспомощно поджала свои красивые губы». Далее Оксана и Мила никак не участвовали в повествовании, а имена и диалог между ними нужны были писателю, чтобы текст проходил тест Бехдель[1].
У этого писателя не было жены. У него была девушка. «Девушка» — более дешёвая в использовании модель «жены», инструмента, обслуживающего литературного работника в плане быта. В случае развода жена может получить половину имущества. С девушкой нельзя развестись. Её можно просто бросить. Это очень удобно. Девушка писателя попадёт в учебники литературы, только если будет очень, очень стараться.
Каждый вечер писатель получал от девушки свой чай и свой секс. Он не замечал, как кривится от боли её лицо в темноте. Писатель, конечно, знал, что «нет» значит «нет», и он бы никогда не стал заставлять девушку, если бы