Коза торопится в лес - Эльза Гильдина
Малой всего этого не знает и не ценит. Малой копается только в настоящем. В одну кучу с отвращением кидает свои обязанности, чужую правоту и пресность будней, в другую – бережно складывает новизну, остроту ощущений. Он в отделении пока незначительная жизнерадостная натура, которую никто не угнетает. И в то же время Малой – единственный показатель качества прожитой Большим жизни. Сын – главное его вложение.
В небо валит клубящимся столбом плотный черный дым. Перестаю мечтать о вселенском зле и, предчувствуя что-то ужасное, тороплюсь к месту происшествия. Пустая улица вмиг наполняется всполошенными людьми, и они общим потоком стекаются к площади. Там за плотной людской стеной едва можно что-то рассмотреть. Большое пламя озаряет сумрачные лица собравшихся. Порывы ветра опаляют жаром и обдают гарью эти лица, и тогда кто закрывается руками, а кто отворачивается. Но до конца оторваться от этого зрелища невозможно. Все как один уставились на груду горящего штампованного железа.
– Авария? – выясняет кто-то в толпе. – Ездят как ненормальные!
– Нет, взорвали! Роглаева взорвали! – восклицает другой. Непонятно, то ли от радости, то ли от ужаса.
– И вторую машину тоже зацепило, – добавляют равнодушно.
«Роглаев больше не жилец», – вспоминаю пророчество из телефонной трубки.
– Вторая машина – «девятка» вишневая? – упавшим голосом спрашиваю я.
Меня никто не слышит. Но отвечает кто-то еще, не зная, что отвечает.
– Вторая – сына начальника ОВД.
– Так ему и надо, этому Большому.
– Да что вы такое говорите!
– А когда чужих детей он избивал, пытал, закрывал ни за что ни про что!
– Сына жалко, отца – нет…
…Проходя под открытыми окнами зала, слышу Люсин телефонный разговор. Судя по тону и характерным выражениям, снова общается с Хаят. Да, после моего исчезновения более чем на сутки теперь Люсин черед бросаться к трубке и жаловаться, что внучка портится, как мороженое, лекарства не пьет, нужно переводить на заочное, забирать ее домой, а про отца забыть. Хаят в долгу не остается – обещает приехать и навалять обеим.
– …А думаешь, мне нравится ее терпеть, да? А я не виновата. Вот ты приезжай за ней. Надоели вы мне обе. Я сколько вожусь с ней! Хоть одна благодарность? Где? Нету! Высеки, сама ее секай. Я кладу руки. Все. Кладу трубку. Сколько можно надо мной издеваться? У меня ноги, давление. А я при чем? Вы нам такую подсунули! Пусть катится, не держим. Мы перед ней и так и эдак. Думали, хорошая девочка выросла. Вы разве хорошую воспитаете? Все плохое от вас. От нас ничего не досталось. Да вы у нас все соки выжали. С нас никаких обязательств за такую подкинутую. Мы ответственности не несем. Кабы она хорошей девочкой была… А она не слушает, бегает только по ночам. Воду мою для поливки тратит. Нельзя ей с людьми. Вам обеим надо в лесу жить, чтоб никого не смущать и не рожать без мужа. Ладно, ты старуха, а с ней никто не уживется. Мать свою переплюнет. А ты сына моего не трогай. Как только терплю вас? Тьфу, да чтоб ты сдохла! Ты мне тоже много чего наобещала. Я этими делами давно уже не занимаюсь. Подумаешь, один раз на картах погадала. И все, и начались разговоры. Я честная женщина. Мне твоей внучки не хватало. У меня Герка вчера вешался. Завтра будем думать, что с ним делать. Может, в психушку от греха подальше закрыть…
На диване укрытый одеялом спит дядя Герман. Рядом на тумбочке лекарства. Никогда такого не было. Это все равно что пустить на кровать блохастого дворового Тумана.
– …Из-за чужих бабенок, из-за чужих детей все бросил, все разлюбил, все сломал себе. «Зато мать помучаю напоследок, сведу ее в могилу». Да без меня никому он не сдался. Вчера как приперся от своих… родственников, так и залег. Сначала шумел-шумел. На меня, как всегда, наговаривал. Мы ж плохие – пить не даем, а тама, видать, наливают…
Увидела меня на пороге:
– Явилась не запылилась твоя драгоценная, – тут же сообщает в телефон. – Вы ли это?
– Что вылить? – не поняла я.
– Вроде не пьяная. А ну, дыхни! На, общайся с ненормальной! – протягивает трубку.
Сил нет на общение с Хаят, но она, к удивлению, не собирается пока выносить мне мозг. Так и говорит:
– Я тебе потом голову намылю, – обещает бабушка. – Жива? Здорова? И слава богу! Я тебе другое хотела сказать. Я с матерью виделась. Письмо там тебе лежит. Люся передаст. Да смотри, проверь, чтоб нераспечатанное, а то она любит свой нос в чужие дела совать…
Пока они продолжают лаяться друг с другом, иду в спальню. На комоде письмо. Название адресата состоит из аббревиатур и цифр, отряд такой-то. Всегда было не по себе от этих аббревиатур и цифр, отряда такого-то. Неужели не понимает? Неужели так и не прекратит писать мне? Ведь я никогда ей не отвечаю. У других детей, моих соседок, родители пишут из нормальных населенных пунктов с нормальными названиями улиц (Ленина, Гагарина, Первых Строителей, Социалистическая…). Одна я всю жизнь отличаюсь от всех в худшую сторону.
Пробегаюсь глазами по тексту. Мама, как правило, из своего «заточения» пишет одно и то же. Начинает за здравие, а заканчивает за упокой. Мне заранее известно содержание. Уже неинтересно. Давно неинтересно. Бросаю письмо и начинаю собирать свои нехитрые пожитки. В общаге остались лишь учебники, посуда и консервы.
Молодая Мама, вернее, Мама в молодости – моя религия. Нынешняя Мама с проседью и прокуренным голосом – жизнь после смерти без воскрешения. На фото по ее потухшему умному взгляду читаются известные слова Экклезиаста. Она уже наигралась в жизнь и многое поняла. К примеру, достаточно просто наблюдать за этой самой жизнью, никого не подпуская к себе, и радоваться малому. Она вроде как напрасно обнадежила верившего в чудо ребенка, который продолжает по инерции вести службу в своих сказочных снах-литургиях и вспоминать за нее ее же эффектное прошлое. Но постепенно начинаю сомневаться в этой истории, хотя Мама продолжает оставаться для меня пушистым ароматным облаком, волею обстоятельств зацепившимся за куст черной