Возвращение в Триест - Федерика Мандзон
Отец с той ночи больше не уезжал, перестал рассказывать истории и вести с ней споры о политике: он проводил время в саду, играл в шахматы и даже помогал матери с розами. Поначалу Альма пыталась рассказывать безобидные истории о работе в редакции, обходя стороной новости, читала ему вслух отрывки из романов, звала прогуляться в лесу за домом, а весной понырять на пляже Аусония. Порой он как будто оживал от таких приглашений, улыбался, заставлял себя надеть ботинки или вытащить из ящика плавки, но потом снова валился на диван; в глазах мечутся призраки, и они полны боли, которую он не мог с ними разделить.
Репортер в эти месяцы не показывался, в редакции поговаривали, что он в Белграде, у него появились нужные связи в кругу новых политических шишек; болтали, что он влюбился в актрису национального театра. Альма избегала Лучо: тот только и говорил, что о деньгах:
– Война – это очень выгодное дельце, если держать ухо востро.
Когда он произносил подобные фразы, в его глазах появлялся такой же блеск, как в детстве, когда он подговаривал малышей поохотиться за кошками в подвале: эта детская жестокость, порожденная стыдом и разочарованием, никуда не делась, а только преобразовалась, стала более коварной и являлась залогом его успеха. Альма слушала его молча, попивая спритц в одном из центральных баров, куда ходили такие, как он. Фашисты, как сказал бы ее отец. Но сама она уже не знала, как что называть. Она скучала по Вили.
Она пыталась делать вид, будто его вообще никогда не существовало. Но повсюду только и говорили о том, что происходит там, прибывали беженцы из приграничных зон: из Пезе, из Базовиццы. Если Альма не сидела в редакции, то колесила на велосипеде по дорогам Карста. Ее мать превратила дом в гнездо любви, исключительной и исключающей всех прочих; теперь, когда ее муж затерялся в каком-то дальнем уголке памяти, слишком загнанный, чтобы убегать от нее или уделять внимание дочери, эта парочка ужинала вдвоем, не дожидаясь Альмы, и когда та возвращалась, то слышала, как мать что-то говорит и говорит на кухне, а отец молчит. Альма проскальзывала сразу в свою комнату и запирала дверь на ключ, никто этого не замечал.
Когда она так колесила на велосипеде в поисках какой-то детали, за которую можно было бы зацепиться, чтобы узнать что-то новое или хотя бы отвлечься, ей попадались порой автобусы с беженцами, направляющиеся к казармам на материке или к летним лагерям на побережье: сквозь грязные стекла виднелись старушки в цветастых платочках, завязанных под подбородком, детишки, которые прилипали мордашками и ладошками к окнам автобуса; их глаза, черные, светлые, карие или просто пустые; мальчишки, откинувшиеся головой на спинку кресла. Эти автобусы почти никогда не останавливались в городе, где, в отличие от всей остальной страны, можно было бы услышать знакомый язык и где они, вероятно, не чувствовали бы себя так потерянно. Альма знала, что не всем удавалось пересечь границу – например, рома, которых ее отец называл народом ветра, отсылали обратно: с этими миролюбивыми лицами без гражданства, неспособными записаться в армию, чтобы воевать на чьей-то стороне, обращались как с преступниками, и полицейские с автоматами смеялись над ними и обзывали трусами.
Альма крутила педали, стоя на проржавевшем велосипеде, убегала от новой домашней ауры и новостей и думала о Вили. Она прочесывала все газеты в надежде найти его фотографии, но Вили как будто покончил с прошлой жизнью.
Иногда она разговаривала с дедом о том, что происходит. У него была железная уверенность во всем: Хорватия должна быть независимой, равно как и Словения, Далмация – это был выход к морю для немецких стран, – она когда-нибудь была в Опатии?[42] – buen retiro[43] австро-венгерской аристократии. Экономика там развивалась вовсю, и теперь пришло время перестать воевать друг с другом, как любят эти горячие головы, южные славяне, дать каждой нации шагать навстречу своей судьбе. У деда не было никаких колебаний, карта для него была простой. После таких разговоров Альма еще острее чувствовала отсутствие Вили и компаса своего отца, замечала, как легко увлечься ясными и понятными идеями. Но факты оставались грязными и мутными.
С приходом весны появились известия об осаде Сараева, и она задумалась, где Вили, на чьей стороне он теперь, – она понимала, что боль от его побега была не чем иным, как страхом потерять его.
– Я принес тебе подарок, – говорит однажды репортер, только-только вернувшись из столицы социалистической республики, которая разваливается на части. Он возвышается перед столом в редакции: в рубашке и жилете и в горных ботинках, многодневная щетина подчеркивает, что у него были дела поважнее, война в последние месяцы распространилась на все республики. Он бросает в ее сторону, как фрисби, три номера «Политики», социалистической газеты, рупор сербского правительства.
– Ты хочешь, чтобы я поехала туда с тобой?
Когда он входит в редакцию, там становится жарко, в напряженном воздухе разливается адреналин соперничества. Они переглядываются, во взглядах поверх войны и новостей сквозит намек.
– В этом нет нужды, там уже и так толпа.
– Тогда что?
– Я думал, тебе это интересно.
Она берет номер и перелистывает, пытаясь понять, что именно должно ее заинтересовать: параноидальные заголовки, сложная кириллица, которую она читает неуверенно. В городе все истерзаны войной, но есть ли до этого дело кому-либо в остальной части страны? Они же не думают, что это просто очередное непонятное сведение счетов между беднягами, склонными к конфликтам и мелодрамам? Западные туристы все лето фотографировались в водах