Борис Зайцев - Земная печаль
Барышня обернулась, увидев Анну Михайловну, вскочила -— с этой Женей Анна Михайловна была знакома. Они здоровались весело, потом Женя представила ей собеседника.
— Феллин, — и он приподнял цилиндр.
— Этот Феллин ужасно ядовит, — смеялась Женя. — Вот он все не верит, что я могу быть помощником режиссера. Желчный актер.
Феллин застегнул сюртук, заложил руку за борт с таким видом, будто становился в позицию. Анна Михайловна улыбнулась, взглянула на него.
— Да? Вы ядовитый мужчина?
— Совершенно верно.
Но в его глазах, в землистом лице она прочла усталость, нервность, нездоровье — только. И улыбнулась.
— А мне кажется, что мсье Феллин вовсе не язвительный.
Смеясь, разговаривая, они осматривали театр. Он не нравился Анне Михайловне; казался уныл и огромен. За кулисами было тесно.
— Как вы думаете, — спросила она Феллина, выходя, — хорошо будет доходить голос?
— Хм… вероятно, отвратительно…
Он проводил ее немного и простился. В том, как он вскакивал в трамвай, чувствовался человек столичный, тертый, одинокий. Он одиноко стоял на площадке, — Анне Михайловне представилось, что, верно, он живет в меблированных комнатах, за тридцать рублей. «Какой он актер, — подумала она, — он больной бухгалтер».
В пятницу, в назначенное время, она отправилась в театр. Начинали съезжаться. Актрисы шуршали, в дверь был виден Горбатов; он держал за пуговицу молодого человека, видимо автора:
— Вы человек неопытный, я должен вас предупредить. Как только прочтете — каждая станет уверять, что отлично поняла роль и в восторге от пьесы. И чтобы роль — ей. Но вы, дорогой, без меня ни шагу.
Автор улыбался, кивал смущенно.
На сцене был свет; Горбатов познакомил труппу с автором — началось чтение.
С первых же слов Анна Михайловна стала жалеть автора. Он волновался, читал дурно и без интонаций; актеры молчали; видимо, никому не нравилось.
Досидели до конца, но ощущение скуки было несомненно. Горбатов старался оживить—и напрасно.
Встал Феллин, помахивая длинными руками, подошел к чтецу.
— Я не понимаю вашей пьесы. Этот разговор, деревенские сцены. Может быть, это мило, пф–ф, но как это играть?
-— В пьесе мы будем касаться лишь того, что связано с ролями, — оборвал Горбатов. И произнес речь, не без любезности, но холодно, где характеризовал лица, называл пьесу «статической» и трудной.
— Ленина, это вы, — обратился он к Анне Михайловне.
Та подняла голову, встретилась взглядом с Нащокиной.
В ее черных глазах, огромных, подведенных, что‑то блеснуло. Как будто довольное.
«Рада, что чаша ее миновала. Что же, права».
В это время другие расспрашивали автора о ролях. Он со всем соглашался, видимо, был затуркан.
— Ваша героиня брюнетка или блондинка? — спросила Анна Михайловна.
— Блондинка.
«Ну, это положим, — светлые парики не идут мне совершенно».
Она выходила со смутным чувством. Нащокина шепталась с Горбатовым, у него, как всегда, была улыбка, говорившая: «Только вы одна актриса — остальные никуда». Анне Михайловне казалось, что сыграть эту роль будет трудно. И сама пьеса… «Почему занята именно я?» Но через минуту она осилила себя: «Что ж, будем работать». Ей даже показалось, что ее гордость, честь актрисы заставляют трудиться над вещью, явно неблагодарной. «Бедный автор! — Она улыбнулась, вспомнив его сюртучок. — Постараюсь роли вам не провалить».
IIIАнна Михайловна вставала, завтракала, шла на репетицию. В пятом часу возвращалась. Обед, и к семи снова надо в театр, если она занята. Волнения утром, днем и вечером. «Актриса я или монашка?» Она усмехалась. «Пожалуй, за добродетель живой возьмут меня на небо».
В театре она держалась строго. В костюме ее, холодновато–элегантном виде было что‑то отдалявшее. Актеры ее боялись и называли «мать–игуменья». Один Феллин смело целовал руку, снимал цилиндр и кокетничал гвоздикой.
— Хорошая женщина, — он топорщил губу, — из хорошей семьи.
Как‑то раз он спросил ее:
— Вы по–английски говорите?
— Да. А что?
— Ничего, ничего. Хорошо. И по–французски?
— И по–французски.
— Я тоже, — Феллин потянул воздух носом: — Я образованный.
То, что они оба образованные, так воодушевило его, что он попросился зайти.
— Пожалуйста, буду рада».
— Да, кстати, с вами хочет познакомиться мой друг. Ну, некто Горич. Очень культурный человек. Вы ему нравитесь, ха–ха! — как артистка. Можно его привести?
Анна Михайловна согласилась. «Что ж, если хороший человек, пусть приходит». В назначенный день она сказала Эмме с утра:
— Нынче, Эмма, у нас обедают два культурных человека. Пусть к столу будет зелень, дичь, вино. Ликеру не забудь.
— А они к тебе зачем собственно?
— Так… не знаю.
Эмма взволновалась, захлопотала. Пусть обед у Анички будет не хуже, чем где‑нибудь! И устроила она все как надо. Анна Михайловна улыбнулась даже на нее: «Милая Эмма, в этом жизнь твоя!»
Смокинг, лакированные ботинки Горича смущали Эмму — умоляюще взглядывала она на прислугу в переднике: не напутала бы чего. Но все было благополучно.
Когда вошли в комнату Анны Михайловны, с кофе, Горич сел с нею рядом.
— Я очень счастлив, что с вами познакомился. На сцене я не раз вас видел. Собственно говоря, актрис я не люблю… — Он смешался. — Но вы всегда казались мне не актрисой.
— Благодарю вас.
— Серьезно.
Горич продолжал так же вежливо, тихо:
— В том, что вы делаете, есть художество. Знаете, проживешь лет сорок, вот как я: особенно начинаешь ценить настоящее! Редко ведь это!
Феллин подошел, как длиннорукий гном, и хрустнул пальцами. Глаза его туманились.
— Россказни! Бредни — все эти чистые искусства, га, га! Анна Михайловна просто тихая женщина, образованная, ее и затирают в театре. Для успеха нужна реклама. Пресса! — Он прошелся и поморщил усы. — Пф–ф! Пресса! Успех, машина славы. Надо, чтобы вас видели везде, писали о вас, говорили, ругали — все равно. Чтобы шум, шум!
— Это хорошо тем, у кого мало гордости, — заметила Анна Михайловна.
Феллин выпил ликеру.
— Вы думаете, мне не хочется славы? Пф–ф! Известный артист Феллин. Знаменитый, пятьсот за выход! А? Вам нравится?
— Мне кажется, — Горич улыбнулся, — что вы пойдете для этого на все.
— Да? Вы полагаете? — Феллин становился развязней. — Убью отца? Кассу ограблю?
— Ну, вы достаточно умны…
— Вы думаете, я добродетельный земский врач? Живу для разных человечеств? Я живу для себя, — для славы!
— Этого у вас… не будет.
Феллин вскочил, заходил взад и вперед.
— Я играю Ранка, в «Норе». Ранка, — повторил он злобно.
Горич полузакрыл глаза.
— Может быть, это и верно, но славы у вас не будет, извините меня. Впрочем, желать славы, беспокоиться и страдать человеку суждено; нельзя обвинять его за это. Ибо немногие сознают себя носителями возвышенного — для тех главное в жизни — осуществление своих сил, бескорыстное осуществление. Мы же прозябаем от радости до радости, среди маленьких развлечений — ничего не зная.
«И он такой?» Анна Михайловна глядела на худого Горича, с бледным лбом. «Он не знает тоже?» Его ленивые руки, тонкие и бледные, говорили об этом. «Слабый человек, беспринципный, — решила она. — И очень милый».
— Вот Анна Михайловна, верно, не так живет. Правда?
Она ответила весело:
— Я не знаю, как живу. Надо жить, работать… кажется, и все, больше я не могу сказать.
Прощаясь, Феллин вдруг недобро захохотал.
— Приятно бы с вами в «Норе» играть.
— Это так и будет. Я работаю.
— Ну и работайте. Может быть, сыграете.
Анна Михайловна удивилась. Когда он вышел, Горич вздохнул:
— Вы и он — полюсы. У вас разные идеи жизни.
Она взглянула ласково, светло.
— А у вас какая идея?
— У меня никакой. Никакой! У меня был пьяненький друг, он говорил: «Все я в жизни понимаю, только не могу сообразить, что к чему». Так и я.
Она рассмеялась:
— Рассказывайте!
Когда ушел и он, Анна Михайловна ходила по комнате одна довольно долго. Ей хотелось с кем‑нибудь говорить — много, весело, хохотать. Или поехать кататься, чтоб лететь так быстро! И чтоб трудно было дышать. Но она была одна — Эмма от волнений и усталости заснула скоро, и в не заделанную еще дверь вышла она на балкон. Здесь, глядя на Неву, плывшую в холодном лунном блеске, на темные дворцы и Исаакия, она улыбалась. Жутко и радостно было ей. «Как велик мир! Как мало его мы знаем! Сколько людей, чувств, сколько неизвестного».
Облака, в суровом беге затемнявшие луну, точно пели ей об этой жизни.
IV— Женя, — кричал Горбатов, — начинаем! Где там Машенька застряла, дитенок!