Борис Зайцев - Земная печаль
Леса уже начали желтеть; в раскрывавшемся виде, голубизне озера и прозрачности далей было прощание.
Вот лежит сзади детство, в его тихой радости, и возврата к нему нет. Поезд взобрался на высшую точку и, громыхая, покатил вниз. Медленно, ровно опускались родные места, как бы утопая. Женя прижался лбом к стеклу и сдерживал слезы.
XXIIВ городе мама наняла квартирку в три комнаты. Как убого это было! И как мрачно казалось все здесь.
Дул сухой ветер, гнал пыль и листья. В крошечном домике, с двориком величиною с ладонь, надо было ждать экзаменов.
Тяжело вздыхая, после плохой ночи встал Женя в назначенный день. Пока шли с мамой, было еще ничего себе, но когда она оставила его в огромном здании, где кишели дети, сновали учителя, он почувствовал, что погиб. Самый запах крашеных парт, ранцев убивал его.
Плохо соображая, попал он наконец в класс, где экзаменовали. Казалось, что его фамилию не назовут никогда. Просто о нем забыли среди моря этих малышей, от которых он ничем не отличался.
Наконец, бледный, полуживой, очутился и он у зеленого стола. Тут сидели батюшка и инспектор. От волнения Женя барабанил пальцами по сукну, слегка вздрагивая.
— Где ты учился? — спросил инспектор — острый, лысый человек на тонких ножках.
— Д–дома.
— Значит, тебя плохо воспитывали.
Золотое пенсне инспектора вздрогнуло.
— А… что?
— Как «а что?» Что это за выражение, во–первых? Разве так разговаривают со взрослыми? А потом, ты подходишь к столу и начинаешь барабанить пальцами! Разве воспитанный мальчик позволит себе это?
Женя был оскорблен. Невоспитанным он себя не считал; кроме того, с ним обращались всегда мягко, ласково, и один этот тон был невыносим. Он не ответил и отвернулся.
Близорукий батюшка, в очках, имел радостно–победоносный вид. Казалось, он тут же неопровержимо докажет бытие Божие и подлость «Дарвина». Несмотря на нескладность ответов, на неточность касательно патриархов (ошибки в определении возраста), Женя получил «удовлетворительно». То же было и по–русски. Он вздохнул веселей. Одна латынь!
На перерыве он сошел в гимназический садик, и тут же получил крещение. Некий Юзепчук Петр, второклассник, дал ему тумака. Женя обиделся; произошел бой, где противники налетали друг на друга петухами, под гул и галдение публики, схватывались, опять отскакивали, но оба остались на позициях, — после же битвы даже познакомились.
— У Пятеркина держишь? — спросил Юзепчук. — Латынь?
— Да.
— Ну, он сволочь. Мне кол за подсказ поставил.
Пятеркин был человек тучный, бритый, с бородавками.
С первых же ходов он стал ловко загонять Женю в угол и на третьем склонении сказал:
— Довольно! Егоров Иван!
Женя не понял. Пятеркин красиво и жирно поставил ему в журнале два.
Горек был для Жени этот вечер. Мама утешала, говорила, что это пустяки, завтра она пойдет объясняться к директору, но он был безутешен. Не примут! Скандал. Позор, жалкое бегство на родину. Он молчал, потихоньку плакал; ночь не спал. Казалось, что весь свет знает о его неудаче; он, державшийся всегда твердо и с достоинством, оказался хуже какого‑то Юзепчука, и ему предстоит быть недорослем из дворян. На другой день мама была у директора. После мучительного четырехдневного ожидания он был принят.
XXIIIДавно известно, что жизнь маленьких гимназистов напоминает каторгу. Так было и с Женей. Мама уехала, оставив их с Соней под надзором Дашеньки. Наступила осень. Поздно светало, и в суровых потемках, при свечке, надо было одеваться и пить чай. И потом — бежать, дрожать перед латинистом, перед надзирателями, директором, инспектором, дышать пыльным воздухом класса, есть сухой бутерброд на большой перемене, думать, как пройдет письменная задача, ждать грубости, подчиняться жалким и бездарным людям. Бедная жизнь, серая, проклятая. Что может она взрастить?
В пятницу Женя шел как на казнь. В этот день он бывал дежурным, и всегда кто‑нибудь устраивал скандал: разбивали стекло, проливали чернильницу.
— Дежурный! — говорил надзиратель.
Женя шел.
— Кто это сделал?
— Не знаю.
— Да? Не знаешь? Ну, останешься без обеда.
Выдавать товарищей, конечно, не полагалось; и он сидел. Но сидел страдая. О, как больно оскорбляет наказание ребенка!
Дома уроки при скудной лампе, однообразие, отсутствие друзей, природы, вольности. В десять часов сон — вдруг забыл приготовить немецкие слова — ив одной рубашонке, при свечке, дозубривает он их, в волнении. Завтра же снова «общая молитва», экстемпорали[114], правило пропорций.
Так уходят нежные и милые годы, когда душу посещает уже образ Зинаиды, заставляя томно останавливаться сердце. Но где же быть Зинаиде в этом несчастном болоте? Далекая, все неземней становится она — зеленая звезда отроческой любви.
XXIVРаз, в ноябрьский вечер, зашла тетя Анна Михайловна. Дети мало знали ее; уезжая, мама просила иногда наведывать их.
Анна Михайловна была невесела и не разделась.
— Тетя, — сказала Соничка, — вы бы сняли шубу. Я вас угощу вареньем, нам Дашенька замечательное сварила.
— Спасибо, милая, некогда.
Анна Михайловна вздохнула.
— Вот что, дети… Вам завтра надо уезжать.
Соничка удивилась. Жене все это показалось странным. И вид тети Анны Михайловны, ее голос, то, что она сидит в верхней одежде.
— Я была сегодня у директора, завтра с утра у начальницы, и завтра же вечером, вероятно, вы отправитесь.
— Тетя, я не понимаю, — сказала Соня и вдруг побледнела. — Куда мы поедем?
— Ну, дети, ничего особенного нет, вы напрасно не волнуйтесь, но все‑таки должна вам сказать, что получила от отца известие… — Она замялась. — Да ничего особенного… Мама захворала. Бог даст, пройдет все благополучно. Все же надо ехать.
Соня отошла к окошку и сморщилась. Маленькие слезы побежали из ее глаз, и, сморкаясь в платочек, она сказала:
— Если нас вызывают, значит, мама больна серьезно.
Женя держал уже в руке телеграмму: «Мама тяжело больна, высылайте детей немедленно».
Анна Михайловна целовала и утешала их, но они сразу пали духом. Они молчали, Женя заложил руки за спину и ходил угрюмо из угла в угол, Соничка плакала. Жене хотелось плакать тоже, но он крепился, и только когда тетушка ушла, стал реветь у себя, в подушку. Ему казалось, что теперь не стоит уже есть, ходить в гимназию и жить. Безразлично — все пропало. Раз умрет мама, к чему тянуть эту канитель?
Вечером к нему пришла Соничка и поцеловала в лоб. Эта женская ласка напомнила ему маму еще сильнее, ее запах, ее мягкие руки, и он еще неутешнее заплакал.
— Не плачь, Женичка, — сказала Соня, как старшая, стараясь поддержать его. — Даст Бог, пройдет все. Не плачь, милый.
— Соня, — бормотал он сквозь слезы, — скорей бы уж! Ах ты, Господи, когда ж мы поедем!
К сестре он тоже чувствовал прилив любви; и теперь не помнил уже о поддразнивании, о том, что во все игры, в детстве, она обыгрывала его, о ненавистном некогда «бим-бом».
Около полуночи, очнувшись после мрачного сна, он увидел в Сониной комнате свет. Там, перед маленькой лампадкой, Соня молилась. Молилась и Дашенька, охая, шевеля старческими губами, — у себя в каморке.
На другой день с утра летел мокрый снег. Анна Михайловна провожала детей на вокзал, усадила в третий класс. Туманные поля, полосы метели проносились мимо них; в вагоне было жарко. Хмурые, жалкие, жались друг к другу дети, как бедные пичуги. Громыханье вагона погружало в оцепенение. Но в груди давила ровная жестокая тяжесть — мама. Жива ли, жива? Вдруг не поспеют, и не услышишь никогда звука ее голоса? В темнеющем вагоне, с несшимися за окном искрами, снова охватывал тот же смертный холод, что и тогда, с Настасьей. Станции, пересадка, носильщики, мужики — все казалось смутным сном.
Чем ближе подвигались к дому, тем больше тоска росла. Вот ранним утром они слезают в темноте на полустанке, откуда идет узкоколейная дорога. Здесь все уже знакомое; встречает Кузьма и ведет на съезжую, где они могут отдохнуть до поезда.
— Ну… что, Кузьма? — спрашивает Женя, едва выговаривая слова.
— Ничего, слава Богу, Евгений Николаич. И как слышно, мамаше вашей лучше.
Милый Кузьма, откуда он это знает? Но Женя недоверчив: может быть, это просто чтобы успокоить…
— Да вы почем знаете?
— Тут вчера мастер ремонтный приезжал.
В двенадцать на станции Стеклянная известие подтверждается: встречают Дрезе.
— Ну да ничего, слава Богу! А уж мы за мамашу как боялись! Чуть не при смерти была третьего дни, я же вас уверяю. Ну, теперь ничего.
Дома были часа в три. В передней их обнял отец и опустился тяжело на стул. Видно было по изменившемуся лицу, что нелегко прошли эти последние недели.